Блокадники весьма скупо писали о причинах, побуждавших их вести дневник – вероятно, и в силу давности этой традиции, избавлявшей их от необходимости оставлять подробные объяснения. Драматичное блокадное время, конечно, заставляло их более подробно оттенять реалии эпохи: упражнения в самоанализе неизбежно уходили на второй план. Отбор сюжетов для дневника, как справедливо отмечал Э. А. Шубин, влияли и на содержание записей[1686]
. О том, чтобы изначально создавать героические повести об отпоре врагу, заботились немногие. Будущее являлось неясным, а сам подвиг во всей полноте мог быть оценен только позднее. Некоторые дневники содержат предуведомление для читателя – там больше извинений, чем пафосных обещаний. Просили прощения за скучные и ненужные подробности, за хаотичность и фрагментарность впечатлений. Записи хотя и сумбурные, но честные – оправдывались и этим[1687].«Я вот здесь пишу сейчас все, что придет в голову» – это признание Т. А. Кононовой[1688]
могли бы повторить и десятки других авторов дневников, которые обычно не разделяли описанные ими случаи на важные или незначительные. Она же бесхитростно сообщает, что составление дневника помогало ей отвлекаться от тяжелых мыслей; о том же говорили и другие блокадники[1689]. И, разумеется, не последним доводом в пользу ведения дневника было то, что он воспринимался как элемент самоконтроля. Говоря о своем дневнике, представленном в виде писем некоему «другу», Э. Левина отмечала: «Беседы с вами – постоянный контроль над собой»[1690]. Не все готовы были это признать ясно и твердо, но заметим, как много в этих, казалось бы, интимных записях самокритичных признаний, извинений, обещаний, разборов щепетильных житейских ситуаций, в которых приходится делать трудный выбор.Патетическая форма, в которую обычно облекаются такие записи, в силу присущей им эмоциональности, быстрее способствует закреплению нравственных правил. Патетический язык – это язык цивилизации, а не распада, его клише отражают устоявшиеся традиции и навыки. Знание, повторение, заучивание такого языка тоже есть средство против одичания человека. Патетические вкрапления нередко отделены от «фактического» текста с цифрами, сведениями, описаниями реальных историй. Патетическое словно «приподнимает» человека, отвлекает его от рутины блокадного быта, где нравственных заповедей придерживаться значительно труднее. Патетическое – способ вписать определеннее и нагляднее свои поступки в общепризнанный канон «правильного» поведения. Архитектор А. С. Никольский намеренно показывал другому человеку запись, сделанную в дневнике 22 января 1942 г.: «Кругом люди слабеют и мрут… Но сдавать город нельзя.
Кому показывать? Людям близким, друзьям, знающим его, способным сравнить его высокие идеалы с теми, какие действительно присущи ему в жизни. Какой смысл представлять себя в дневнике порядочным человеком, если все окружающие знают его истинную цену. С целью маскировки? Но ведь и она препятствует разгулу низменных страстей: от чего-то воздерживаются, что-то делают менее вызывающим и жестоким. Чем больше человек говорит о себе, как о героическом блокаднике, тем больше мостов он сжигает за собой: даже в минуту отчаяния и слабости ему нужно каяться, а не оправдываться.
2
Патетические вкрапления в текстах дневников и писем имели различное происхождение. Патетика неизбежно присутствовала в предисловиях к дневникам – тем самым задавая тон и определяя сценарий многих записей. Она возникает и как отклик на публикуемые сообщения о героях-ленинградцах – в ней повторяется присущий прессе эмоционально-пафосный настрой. К патетике обращаются и в тех случаях, когда необходимо отнести себя к числу наиболее стойких горожан, когда ощущают свое добытое немалым трудом право говорить от имени других. «Враг отступает… Так будем крепиться дальше, товарищи, осталось недолго… Пусть знает враг – ленинградец лучше умрет с голода, чем сдастся врагу» – это не призыв, прозвучавший на митинге, это запись, сделанная для себя в дневнике А. С. Уманской 19 декабря 1941 г.[1692]
В дневнике А. Лепковича, не призванного в армию по состоянию здоровья, встречаем почти такую же агитационную речь: «Мы, инвалиды и труженики тылового фронта, будем переносить все страдания, все невзгоды… Умрем, поползем на четырех (на карачках), но не сдадимся»[1693]. Это местоимение «мы» придает его утверждениям большую ответственность. Быть героем оказывается не столько правом, сколько обязанностью — инерция слова, произнесенного жестко и убежденно, делает трудными последующие оговорки и отступления.