Бродя под дождём, Маркес, быть может, замечал, как верно описывал Лондон Диккенс. В районе Уимблдона он увидел двух молоденьких, лет по девятнадцати, девушек, с виду студенток. «А ведь недавно, несколько лет назад и я был студентом», — говорил себе Маркес, увязываясь за ними, просто так, безо всякой конкретной цели. Почувствовав это, девушки стали оглядываться и хихикать. Одна из них, повыше, большеглазая тёмная шатенка в длинном чёрном приталенном пальто и длинном красном шарфе, напоминала Тачию. Девушки зашли в кафе, он сделал вид, что хочет купить газету в киоске на углу, послонялся окрест, подождал, пока они выйдут. Вновь пошёл за ними. Та, что повыше, остановилась у перехода, оглянулась и холодно осведомилась, какие у него проблемы. Изводило его отсутствие в Лондоне крепкого табака: последние деньги уплывали на французские сигареты «Голуаз».
Но, несмотря на невзгоды и мытарства (в этом весь молодой Маркес — неимоверная сила воли!), он писал и много. «Большая удача, если ты оказался в городе, где по непонятным причинам пишется особенно хорошо… где можно закрыться в номере и воспарить в табачном дыму… За месяц я написал там почти все рассказы „Великой Мамы“».
Написал он там и яркий, с английским юмором очерк об англичанах. «Приехав в Лондон, я поначалу думал, что англичане на улицах разговаривают сами с собой. Потом я понял, что это они извиняются. В субботу, когда весь город стекается на Пикадилли-Серкус, шагу невозможно ступить, чтобы не столкнуться с кем-нибудь. Посему на улицах стоит гул, все жужжат: „Sorry“. Из-за тумана об англичанах я вообще не имею представления — знаю только их голоса… Наконец в минувшую субботу — в свете солнца — я впервые их увидел. Они все что-то ели, шагая по улицам».
Слабеющий, с почти уже помутившимся от голода и отчаяния рассудком, он часами лежал в затхлой холодной каморке, смотрел в потолок и ни о чём не думал, не мечтал (до Лондона мечтал всегда, сколько себя помнил). Впервые со всей отчётливостью он понял, что ни сам он, уже немолодой, некрасивый, неталантливый, нищий, ни опусы его бредовые никому не нужны. «Soledad, Соледад… — крутилось у него в голове. — Одиночество…»
За неделю до Рождества, когда Лондон искрился, сверкал, переливался, все покупали подарки, украшали окна, двери, фасады домов, смеялись, танцевали, целовались, звучала всюду музыка, он тоже выбирал (как потом признавался): с какого моста прыгнуть? С Westminster Bridge, London Bridge, Tower Bridge или всё-таки с Waterloo Bridge? Последнему, мосту Ватерлоо, он отдавал предпочтение. Возможно, в память о временах, когда смотрел кинофильмы в Риме, учился кинематографии, мечтал быть сценаристом, блистать, покорять. Впрочем, влёк и Вестминстерский мост, с которого в позапрошлом году бросился поэт-гурман Роджестон. Практически он уже принял решение и определил для себя день и час. Но, когда накануне в полузабытьи лежал в каморке (из которой уже выселяли за неуплату) и представлял, как разлетятся по ветру и поплывут по серо-бурой воде Темзы его жалкие исписанные листочки, в дверь постучали:
— The telegram!
Взяв телеграмму в руки и прочитав, Маркес подумал, что это мираж от голода. Карлос Рамирес Макгрегор, владелец известного венесуэльского иллюстрированного журнала «Эль Моменто», уступая настойчивым просьбам своего ответственного редактора Плинио Мендосы, мнению которого «не было оснований не доверять», приглашал «сеньора Гарсия Маркеса на работу редактором-корреспондентом». Прилагался и авиабилет.
47
Он возвращался в Латинскую Америку. Сверкнули на прощание инопланетными лысинами Мохерские скалы на западе Ирландии. Всю ночь самолёт летел над пустынной, покрытой седыми разводами гребней волн, поблескивающих в лунном свете, Атлантикой. Маркес не спал. Прижимаясь лбом к холодному стеклу иллюминатора, он смотрел на бескрайний океан, на полную луну, на звёзды, которые казались ближе, чем земля где-то впереди, и думал. Как мы знаем, он боялся летать на самолёте. Но теперь у иллюминатора не спал не поэтому. И не потому, что был лунатиком (в Париже, когда жил на чердаке, был замечен мадам Лакруа разгуливающим по крыше отеля «Фландр»). Он думал о жизни — о своём прошлом в три десятка лет, сумбурном, отнюдь не всегда наполненном содержанием и смыслом и подчинённом цели, и ещё менее ясном будущем…