Когда шумные наглые студенты удалились, Габриель с Плинио хорошенько выпили и провели за разговором весь оставшийся вечер, вспоминая, как познакомились в кафе «Рим», какие шикарные бёдра и сиськи были у тамошней официантки, которую Габо хватал за задницу, как восхищались они первыми опубликованными рассказами друг друга, как сразу между ними что-то завязалось… В тот холодный зимний вечер в Париже они не могли наговориться. Перешли в другой бар, третий, поехали на сверкающие и переливающиеся огнями Елисейские поля, прошли до Триумфальной арки, полюбовались Эйфелевой башней, потом отправились на затемнённую, полную тайн и пороков пляс Пигаль, снова пили, братались, как это бывает у близких друзей в увеселительных заведениях… Распрощались утром, когда парижане уже деловито спешили на работу — с тем, чтобы почти не расставаться ближайшие годы.
— Ну как Париж? — улыбнулась подгулявшему, стукнувшемуся ухом о косяк входной двери постояльцу мадам Лакруа, вытирая пыль на стойке регистрации.
— О! — только и смог вымолвить Маркес…
Легендарный кубинский поэт, глава писателей и деятелей искусств Кубы Николас Гильен, у которого в Гаване мне довелось брать интервью, вспоминал Париж той поры:
— Нас, поэтов, художников, гонимых латиноамериканскими диктатурами, тогда много было во французской столице, но особенно в Латинском квартале: иногда казалось, что ты где-нибудь в гаванском Ведадо или в Санто-Доминго.
…На следующий день, не дав выспаться, Мендоса повёл Маркеса в Лувр, где бродили по залам до закрытия.
— Однажды Бодлер привёл сюда подружку, которая давала всему Парижу, — рассказывал Плинио. — Видя обнажённых на картинах, она поначалу хихикала, отворачивалась, а потом сказала: «С меня хватит, пошли отсюда, здесь неприлично!»
Праздновать сочельник отправились к друзьям Плинио — колумбийскому архитектору Эрнану Вьеко, сделавшему себе имя в Париже, и его обаятельной, голубоглазой, колючей супруге-американке Джоан, которые поддерживали молодых студентов и художников. Вечер удался. Много шутили, особенно в ударе был хозяин, чьи жёлтые глаза светились юмором и добротой, вспоминали родину, пели, передавая гитару по кругу — дольше всех она задерживалась в руках у Габриеля, вдохновенно, с каким-то цыганским надрывом исполнявшего болеро и новые валленаты Рафаэля Эскалоны. Читали стихи, которых больше всех помнил Габриель. Танцевали, Габо, приглашая Джоан, показывал танец из модной итальянской кинокомедии. Так что уходил он под утро с уверенностью, что обаял хозяев, в особенности хозяйку, расцеловавшую его на прощание, и теперь они станут его приглашать, знакомить с приятными и полезными людьми. Но друг Плинио вспоминал потом:
— Ты зачем притащил к нам этого ужасного типа? — шепотом спросила его Джоан, прощаясь.
Компанейская, разбитная, курящая сигареты одну за другой, с годами удач, а чаще неудач в Париже она сделалась мизантропкой.
— Чем он тебе не подошёл? Весёлый малый, ты же сама хохотала над его шутками, пусть и не всегда приличными!
— Но никому ни слова почти не дал сказать! Эгоцентрист.
— На самом деле он простой и компанейский! — уверял Плинио. — Просто разволновался у вас, он совсем недавно в Париже. Помнишь бальзаковского Растиньяка?
— И этот мечтает завоевать Париж?
— Я думаю — весь мир.
— Видали мы здесь таких завоевателей! К тому же много пьёт. И сигареты гасит о подошву ботинка, как в притоне.
Джоан, напротив, понравилась Габриелю. Влюблённый в неё, в Плинио и во всех своих друзей, в поэзию, в кино, в мысли о далёкой чистой невесте Мерседес, ожидающей его, в свои наполеоновские мечты, в работу, которая предстоит, в Париж, он потащил друга в рассветных сумерках на площадь Сен-Мишель, на набережные.