Маркес посылал в редакцию «Индепендьенте» сигналы SOS с образными описаниями своего катастрофического положения. И каждый день ходил на почту, чтобы узнать, не прислал ли кто чего. Но ни денежных переводов, ни писем не было. Внуку деда-полковника, без гроша погибающему в Париже, никто не писал. А15 апреля — он навсегда запомнил этот день — вместо чека на получение денег в банке пришло письмо из редакции без всяких комментариев с авиабилетом экономического класса Париж — Богота.
Два дня, бродя по городу, он размышлял над своей судьбой. На третий пошёл и обменял авиабилет на франки. Его чувство пути подсказывало, что он верно поступил, оставшись в Париже, но необходимо было сделать нечто такое, что докажет всем: он писатель.
«Когда был проеден последний франк из полученных за авиабилет, — писал Сальдивар, — Габриель стал собирать пустые бутылки, старые книги, журналы и газеты и сносил всё это барахло старьёвщику». Поддерживали друг друга в латиноамериканской студенческой колонии: если кому-то удавалось хоть что-то заработать или с родины приходил денежный перевод, и счастливчик покупал в лавке кусок мяса на стейк, то в придачу просил и косточку, чтобы товарищи смогли сварить бульон или ещё что-нибудь.
Джоан познакомила Маркеса с Хейсусом Сото, художником-авангардистом из Венесуэлы. Послушав, как Габо исполняет под гитару валленаты, Сото предложил ему выступать дуэтом в ночном клубе «Эколь», где сам подрабатывал. И некоторое время они выступали вдвоём, Маркес имел даже успех, особенно у пожилых сентиментальных туристок из Америки, и зарабатывал за вечер до двух долларов.
Голод привёл его однажды на площадь Холма на Монмартре, где художники пишут пейзажи и тут же, если повезёт, продают туристам. Вспомнив, что первые деньги заработал именно рисованием, Габриель на следующее утро попросил у Хейсуса этюдник и пришёл на Монмартр. До вечера он писал маслом с почтовых открыток виды Парижа. И ещё три дня упрямо приходил на площадь Холма и писал. Но никто даже взгляда серьёзного не задержал на его творениях, некоторые издевательски хихикали. Он уговорил грузную, с огненной гривой аргентинку попозировать, заверив, что сделает дивный портрет. Та, скорее из чувства латиноамериканской солидарности, присела на стульчик, терпеливо высидела полчаса, а когда увидела результат, в сердцах сплюнула и обозвала его мареконом (в переводе с испанского — педераст).
Проведя целый день без еды, на ногах, ужасно устав, он уныло сложил манатки и спустился к ближайшей станции метро «Anvers», но вспомнил, что мелочь, остававшуюся в кармане, истратил вчера.
— Простите, — обратился к входящему в метро французу. — Вы не выручите меня десятью франками? Я художник…
— И зовут Модильяни? — ухмыльнулся его акценту француз, протягивая обмусоленный окурок. — Это твои проблемы. Понаехали тут художники…
И швырнул чуть ли не в лицо мелкую монетку.
В отеле «Фландр» ночевать он не мог — мадам Лакруа уехала навестить сестру в Лион, а в его комнату кого-то поселили. Шёл холодный дождь. Промокнув насквозь, натерев ногу, он брёл в сторону центра, присаживаясь на лавочки или ступени, и клевал носом. Знобило, мучил кашель. Он подходил к станциям метро, прижимался к решёткам и пытался отогреться. Появлялись полицейские, требовали предъявить документы, пару раз, приняв за алжирца, торгующего чем-то непотребным у метро, избивали. Он пытался объяснить, что не торгует, что журналист, писатель… На бульваре Бон-Нувель у станции метро «Strasbourg St. Denis» ему расквасили об колено нос и губы.
Однажды он занял у земляков несколько франков, чтобы сходить на фильм Трюффо. В тот вечер случилась полицейская облава, Габриеля избили, плюнули в лицо, затолкали в машину, набитую алжирцами, как сельдью бочка, отвезли в участок. За решёткой арестованные пели хором баллады Брассенса, звучавшие, как революционные гимны.
37
Но порой голод способствовал и открытиям. Если ничего не есть день, два, пить только воду, то наступает прояснение. По-другому начинаешь воспринимать окружающую действительность, которая день на шестой и особенно седьмой и действительностью-то в обычном понимании не назовёшь. Представляется всё ясным, проникновенным, прозрачным, будто рентгеновскими лучами просвеченным. И настоящим, каким, по-видимому, изначально, когда бытие ещё не определяло, не подменяло сознание, было.