– Никто ни о каком сервизе не слыхивал. В полицейскую канцелярию писем не приходило, купчишки-посредники знать не знают. Один гирячок мне вот что сказал: большой парадный золотой сервиз ведь и весит поболее двух пудов, статочно, что три, и места, коли его бережно везти, занимает немало, его так просто в Россию не протащишь. Стало быть, на таможне кому-то барашка в бумажке поднесли, да и немалого барашка…
– А коли мимо таможни? Я знаю, матросы в трюмах слона спрятать могут.
Михей усмехнулся.
– Ваша милость, зимой корабли в Петербург не приходят, да и до Пасхи, поди, тоже не могли пробиться - там же весенние шторма. А вы про сервиз еще задолго до Пасхи узнали.
– То бишь, коли его к нам водой повезли, то он, когда мне Сартин писал, еще в Париже обретался? - Архаров задумался. - Коли он знал, что покража под носом, и ее повезут морем, чего ж сам не взял?
Михей развел ручищами - ответа на такой вопрос у него не было да и быть не могло.
– Поди, продиктуй - с кем встречался, что разведал, все подробно.
Следовало бы сесть, да со Шварцем, с Абросимовым, с Тимофеем дружно подумать - каким путем прибыл блудный сервиз из Франции в Россию. Но в коридоре уже набился народ - и с донесениями и «явочными», приходилось браться за работу. Даже странное поведение Демки Костемарова, в иное время не оставшееся бы без внимания, - и то вылетело из головы…
Изба была обыкновенная - даже не нищего житья, а принадлежащая благополучному крестьянскому семейству. Посередке, как водится имелась печь с широким устьем, в подпечке сохли дрова. Рядом стояли лопата для углей и ухват на длинном катовище. Напротив печи висела на шесте люлька с дерюжным пологом, приспособленным так, чтобы задерживать тепло, шедшее от печи, и обогревать дитя. Слева от печи стоял высокий светец с погасшей лучиной, справа - стол, в углу, одно на другом, ушаты и кадушки, тут же висело на стене большое решето.
Что за крашенинной занавеской - Тереза не знала и знать не желала.
В люльке захныкал ребенок. Он распеленался, холстинка, на которой он лежал, сбилась, и солома, устилавшая люльку, колола дитя. Тереза даже не повернулась. Этот мир был ей чужд, и она хотела совершать как можно менее движений в нем, вообще окаменеть - в надежде, что тогда она перестанет воспринимать его шумы и запахи. Единственно - когда мухи, гудевшие непрерывно, пытались сесть ей на лицо или на руки, она их отгоняла.
Одновременно появились старуха из-за грязной занавески и мужик в дверях. Мужик был еще молод. Хотя на дворе пригревало солнце, он был в высоком меховом колпаке, из-под которого виднелся один нос, а дальше - торчала светлая борода. Этот мужик в коротком буром армяке, от которого несло псиной, в холщовых портах, с ножищами, толсто обмотанными онучами и криво перехваченными оборами лаптей, подошел к люльке первый, подобрал тряпочный рожок, потерянный ребенком, и сунул обратно в ротик. Дитя замолкло, старуха вернулась на свое место, где сидела беззвучно, мужик поправил холстинку и без единого слова ушел. Как Тереза не желала замечать их - так и они не желали замечать Терезу. Кто-то велел им терпеть, пока эта закутанная в черный атлас женщина молча сидит за столом и ждет. Они и терпели.
Тереза не могла бы сказать, сколько времени сидит за этим столом, опираясь локтем, и глядит на неровную щель между выскобленными досками. Время уже ничего не значило для нее - она знала цену долям секунд, когда играла, и не понимала, даже не желала понимать, куда подевался год жизни. Словно бы проспала его, сидя на постели с открытыми глазами и не осознавая смены дней и ночей.
Она и раньше не была разговорчива, теперь - могла бы при желании перечесть те слова, которые произнесла за время своего то ли изгнания, то ли заключеиия. Больше сотни бы, поди, не набралось.
Лишь раз встрепенулась было Тереза - зимой, когда толстая девка, собравшись топить печь в ее комнатушке, принесла на растопку листы плотной бумаги, расчерченные нотными линейками. Тереза выхватила у нее из рук ноты и некоторое время смотрела на них, даже не пытаясь воспроизвести в голове записанную музыку. Это было - словно весточка из иного мира, покинутого ею и покинувшего ее, казалось, навеки.
Кто переписал - а ноты были начертаны от руки, старательно, и это выдавало молодость музыканта, без летучей небрежности, означающей, что рука не поспевала за душой, в глубине которой уже зазвучала мелодия, - эти скрипичные и басовые ключи, эти гроздья созвучий, кто - и чью музыку хотел сделать своей этот человек? Чернила выцвели, а стопку нот, найденную на антресолях, погрызли мыши. И Тереза поняла сей тайный знак судьбы - она теперь сама была, как эти немые ноты без начала и конца.
Ей даже было по-своему хорошо, что в доме, куда ее привезли, не оказалось музыкальных инструментов.