Он пил Вазисубани, Целикаури, Саперави, Цинандали, Мукузани, Алазанскую долину, Аджалеши, Ахашени… Покупал их в палатках по 1500 руб. и пил с хозяевами. Могло показаться, что ему весело. И правда, тут такое нежное и ласковое море. Гулять вдоль моря в феврале — это вам не фунт изюму!… Местных почти не было. Для этого надо иметь что-то другое — в себе — чтобы любить его. Иметь о чем подумать под его шум. Тут ведь ничего нет — и все-таки это самое богатое место!
Впрочем, они имели его каждый день. Приходили с собаками и те, кто собирал щепки. Он знал, как будет грустить завтра, последний раз гуляя вдоль него. “Сентиментален ты, братец!…”
Он понял, что не может быть единственным богом своей вселенной. Horror uni (боязнь единственности). Ему нужен еще кто-то равный, с кем он, может быть, должен иногда бороться, как Иаков с Богом, но с которым он мог бы говорить — до последней степени откровенности, кто чувствовал бы, как он, но не был им.
Последнее время между ними было много снега и войны. И все-таки, как у Иннес де ла Крус:
Есть множество причин, чтоб нам расстаться,
Одна причина есть, чтоб вместе быть…
Эта причина — внутреннее тождество, доходившее до телепатии, никогда не закрывавшееся от него бутафорской враждой. И — страх одиночества. Одиночество для человека — это бессмыслица.
Он, конечно, тоже очень старался. Благодаря ему она попала на заре всего в жуткую мясорубку. Весь перекрученный и изломанный, из комплексов и фобий, он только пытался начать жить. И она его выходила. Десять лет спокойной воды, высокий уровень общения.
Захар сам позаботился о своем отъезде: встал, дошел и купил… Мимо заправок, хинкален, палаток с пивом, блошиных базаров на каждом углу (иногда попадались очень занятные вещицы). Аэропорт был за городом, километрах в пяти. Вокруг уже настоящая деревня. Огороженные садики, вяло колготящиеся в предчувствии весны люди.
Он думал, будет сложнее. Оказалось все просто. Есть деньги — лети, хоть сейчас… Назад шел снова пешком. Не хотелось выглядеть жлобом: шестидесятилетняя, полуголодная Грета ходит пешком на кладбище к матери за двадцать километров. Он только взял пиво в палатке — и глотал понемногу всю дорогу.
Хозяева очень удивились, как легко он решил эту проблему.
Итак, больше проблем не было. Только тоска и необходимость гулять.
“Забочусь об отъезде, — думал он, — а ведь мне некуда возвращаться. Некуда и не к кому. Жизнь надо строить заново. Разрушенный в одну ночь Дрезден.”
Под мечетью он услышал пение муэдзина. Очень приятная штука. Странно, ему ни разу не довелось слышать его в настоящей Азии. Впрочем, в те годы все мечети были музеями.
Провезти через батумскую таможню бомбу или пистолет — плевое дело. Багаж не просвечивался, а слегка ворошился. И то лишь у негрузин. Так что не угонит самолет только ленивый. Вместо одиннадцати вылетели без четверти два.
Облака отвратительно высоки и плотны. Гор не было: что-то нащупывалось внизу взглядом, словно в тине пальцами ног. Вверху почти черное небо. Вокруг — никак не структурированный хаос.
Снег перечеркивал керамику внизу. Вата цеплялась за крылья, словно тени грешников, решивших либо вырваться вместе с ними, либо утянуть в свой Шеол.
Они падали в этот Солярис. А там — блестящая цивилизация “Внуково”. Все познается в сравнении.
Мертвый сезон в Батуми: высокая мера Пути.
III. В чуланчике
Кисельный день, белый снег. Он ездил в Южный Порт, заполнял какие-то документы. Делал автоматически, не для себя. С собой у него свои счеты.
Сентиментальные и неполноценные нуждаются в чувствах, которые они мечтали бы видеть направленными на себя. Поэтому они любят добро. Сильный не нуждается в добре, как не нуждается в форе и поблажках — как в вещах безразличных и унизительных. Недобро не есть обязательно зло. Как небелый не есть обязательно черный, думал он, глядя на проносившиеся за окном пятиэтажки.
Потом дома у родителей читал статью Тростникова об искусстве. Как-то автоматически спорил, подыскивал доводы. Как сказал Кокто: профессиональные привычки самые стойкие, им даже смерть не помеха (поэтому стекольщик в его “Орфее” и после смерти ходит по улицам и предлагает стеклить окна). Он имел все права и не читать эту в высшей степени абстрактную статью, но она помогала ему отвлечься. Он и так теперь не поедет ее отвозить и обсуждать. Его отчаяние выливалось в слишком заметную злость и несправедливость. К тому же он мог наглядно убедиться в разнице между человеком спокойным, каким являлся автор, и предельно возбужденным, каким являлся в данную минуту он сам, в их оценках, в их взглядах на искусство и жизнь, вообще на смысл писания таких статей. По мнению Захара — в этих писаниях не было никакого смысла, и презрение делало его выше и как бы сильнее. Мозг был безжалостен и остр, слог строг и едок…
Кончил Тростникова и опять принялся за свое.