Он вспомнил, как говорил с Хаером об эрозии личности в бизнесе. А эрозия всех моральных констант и потеря ответственности от общения с богемой? Этот легкий, веселый, полупьяненький, вседозволительный мир артистов, журналистов и писателей, в котором она жила последний год. Он видел, что ей хорошо, и не хотел создавать для нее монастырь. В конце концов, она переживала это впервые в жизни. Поэтому он не очень серьезно отнесся к ее внезапному желанию оставить радио и быть куда-нибудь увезенной, далеко-далеко, хоть заграницу. К тому же она не объясняла причин. Это было несколько месяцев назад. Значит, вот как давно она уже все поняла. Сколь долго тянулась ее неоткровенность.
Она соблазнилась своей хорошестью, ей нравился ее успех — среди умных и талантливых молодых людей, пишущих злобой и спермой. Блестящая, желанная для всех — для нее это было второй юностью, последним, может быть, балом. Он много раз говорил ей, намекал. Она отрицала: его честь была, словно в сейфе. Мы просто друзья, мы играем…
Она легко расточала себя, легко отдавала. И доотдавалась… Она жила, как актриса. Жизнь для нее была сладкий и мучительный праздник. Она нарушала долг, мучилась этим, обманывала себя и его, пила, чтобы позабыть об этом, беспамятно веселилась… Она сильно изменилась. Качнулась на качелях жизни. И так же сильно полетела назад. Станут ли теперь качели ее постоянным аттракционом?
…Он хотел забыть ее совсем. Но вернувшись в Москву и выпив вина, звонил ей ночью от Пети, — он встретил его на улице недалеко от мастерской и обрадовался, как Бог знает кому. Петя повез Захара к своей новой возлюбленной (воля его оставила)…
Возлюбленная Пети, бывшая сослуживица по работе, недавно родила ребенка. Она жила в Кузьминках, к тому же черт-те где от метро, и Петя взял мотор, что было Захару тоже на руку, так как облегчало задачу хранить невозмутимость — сидя у Пети за спиной.
Последнее время Петя процветал: у него были деньги, он ездил на моторе и снимал двухкомнатную квартиру для возлюбленной. Не голодала, верно, и петина основная семья.
Петя был превосходный человек и при этом не мучился никакой виной. Он показал своего нового ребенка, свои новые картины. Пришли веселые молодые люди, совсем из другой среды, приятели возлюбленной. Пили вино, пели песни и беззаботно острили. Захар вместе со всеми. Он давно заметил, чем ужаснее у него на душе, тем легче даются слова: они извергаются как-то мимо разума, погруженного в неподвижное созерцание беды. То есть, одна, абстрактная часть разума была удвоенно активна и необычайно изобретательна, к тому же в обстоятельствах ее очевидного гуманитарного превосходства.
Однако при первой возможности он сбежал с кухни и уединился в комнате с телефоном.
Оксана объявила ему, что собирается неделю думать: выбрать ли веселье, успех, “любовь” — или его, монастырь. Ей будет мучительно не хватать радио, где “все” складывалось для нее так удачно. Отказаться от единственного для нее сейчас доступного делания, “творчества”. Обменять “любовь” на возможную ненависть, на жизнь, когда двое не смогут нормально смотреть друг другу в глаза, на соприсутствие со своим “грехом”. Может быть, многие годы. К чему ей это? “А, пусть уходит!” — как говорит строитель-армянин.
Ему-то только как жить? Не мог ни есть, ни спать. Стал курить. И пил. Пил постоянно, как будто расплевываясь с жизнью. Тряслись руки. Истерическое возбуждение до слабости в ногах. И никакого забвения.
Так и поехал утром, взяв у родителей машину, не чувствуя сил что-то откладывать электричкой, вообще терпеть людей, вздумав развеяться дорогой. Машина для него, еще неопытного водителя, это всегда упражнение воли. Родители пытались остановить — куда там: надо было куда-то вырваться отсюда, где уже наизнанку вывернуло от тоски. Всегда осторожные, они не настаивали, верно, поняли, что лучше сейчас с ним не спорить.
Захар сразу понял, как они правы, но решения менять не стал: ехал в затмении, беспрестанно сбиваясь на свои мысли. Он встряхивал головой, чтобы собраться, вцеплялся в руль и весело думал, как хорошо было бы теперь разбиться. Чувства и бред колотились в нем, парализуя страх. Он ждал от жизни чего угодно, теперь он мог, не кокетничая, презирать ее и не верить ей. Мокрая, раскисшая дорога, залепленное стекло: постепенно опасность мобилизовала его, и ближе к лёшиному дому он чуть-чуть пришел в себя.
В нем жило крепкое ощущение, что все в жизни кончилось. Пришибленное, бесполое существо, для которого уже ничего не имеет значения: ни жизнь, ни смерть, ни творчество, ни работа, ни любые вещи, ни другие женщины. Его сейчас можно было бросить на ответственный участок фронта, как камикадзе. Отчасти он уже другой человек. Не понятно — как жить этому другому человеку в другой жизни?
Morituri te salutant!