“Больше всего мне жалко — мою жизнь. Эту хрупкую, мучительную конструкцию, возводившуюся столько лет. Она проросла сквозь меня, придавила, придала форму. Я слишком долго был с ней вдвоем, чтобы безболезненно начать воспринимать себя как совсем одного.” Каждую ночь ему снился один и тот же сон. Батумские впечатления ничто перед этим. Их не было в его снах.
Когда-то, обращаясь назад, он вспоминал что-то важное из своего детства, южное море, белый город, горячий камень солнечных улиц.
Теперь она так или иначе была во всех его воспоминаниях. Куда бы он ни оглянулся — он стоит там с нею или рассказывает ей об этом… Он почти не сохранил дистанции, зоны независимости. Она отошла и оставила неприкрытой огромную часть его жизни.
Местные стражи порядка не блистали приметностью. В качестве доказательства полномочий — автомат на боку или дубинка. В лучшем случае фуражка. Имели ли они право вмешиваться в его жизнь — никто не знал. Впрочем, сомнительным этим правом они не злоупотребляли.
По набережной шла красивая и холеная по местным нормам девушка, оставляя за собой шлейф сильного парфюма. А на соседней улице с минаретом — сплошная Азия, с закутанными темными старухами на ступеньках, путаницей дворов, бельем через улицу, с размеренной и загадочной жизнью. Местные обитатели были как никогда в своей стихии: без света, воды, отопления, как сто и двести лет назад. Они, наверное, и не заметили разницы, внесенной независимостью и войной.
“Никто не поет с таким чувством, как одинокий”, — прочел он у Константинэ Гамсахурдиа, которого купил на местном развале.
У грузин все очень долго и необязательно. Климат приучил их к лени. Они философски ждут, что все само собой образуется. “Подготовка” к обещанному лобио длилась несколько дней. Каждый день приобреталось по одному ингредиенту или рассуждалось о нем. Он боялся, так же будет протекать и его отъезд: завтра, может быть, кто-то отвезет в аэропорт посмотреть расписание (дозвониться “нельзя”). Или кто-то даст аккумулятор, и тогда поедут сами (две машины — ни одна не ездит). Завтра или послезавтра все это сделаем. Только бы до гаража дойти, во двор спуститься…
Зато народ был по восточному любопытен: глазел, лез в тетрадь, дети ходили толпами и кричали “американа!”. Походило на театр: навязчиво, но без конфликтов. Народ в целом не ожесточился — Захар всегда любил грузин. Грузинские девушки на углу бывшего проспекта Сталина закричали: “Какой красивый мужчина!”. Увы, нет пророка в своем отечестве.
…Они внезапно подвалили к нему на пляже — местные парубки: кто, откуда, зачем приехал, чем занимаешься? Сурово и подозрительно. Он отвечал без агрессии, страха или высокомерия. Ему было все равно. И был большой опыт подобных внезапных знакомств. Кончив допрос, юноши стали говорить о “высоком”: о кино. И, конечно, о войне, на которую им идти (у всех свои проблемы). Для них это долг, который они готовы выполнить без страха, но с отвращением. Это было по-настоящему искренне.
На следующий день он попытался рисовать: особнячки начала века, деревья — абсолютно без толку. К тому же выводило из себя неумеренное любопытство. Он был не в силах вести столько бесед и все объяснять. Он казался себе белой вороной, к тому же залетной. Все же за годы изоляции эти люди как-то одичали.
Он был неправ: вышел к морю — и никаких проблем. В огромном количестве этой ласковой воды было что-то умиротворяющее. Тут не было ни Батуми, ни Москвы. Это был новый мир, такой же “другой” и безымянный, как горы. К морю он ходил, как в церковь: подняться и успокоиться.
Летящая над морем чайка кричала “ау!”…
Непонятно, кому он будет все это рассказывать? Основной объект слушанья потерян. Молчаливый объект отсутствия.
На следующий день он наблюдал за долгожданным приготовлением лобио (делали для него): фасоль, грецкие орехи с кинзой, аджика и т.д. Ели холодным с чадо. От Захара на столе бутылка вина.
Ко нему здесь относились на редкость трепетно: утром дверь не захлопывали, но прикрывали, убирая защелку ключом снаружи. Спать это не помогало, но зато он мог оценить заботу.
Грета и “тетенька” до сих пор очень переживали каждое выключение света и телевизора. Это вовсе не означало, что когда свет и изображение были, они, скажем, беспрерывно готовили, читали или не отрываясь смотрели в экран. Скорее, это был символ благополучия и нормальной жизни, прекрасный сам по себе. “Мы все испорчены цивилизацией и хотим жить как люди — со светом, канализацией, телефоном, даже если в ста километрах — война”, — думал Захар.
Машина заменяла грузину лошадь. Грузин без машины был невообразим. Зато за рулем он забывал, что он не на скачках. Заводили машину тут в основном толканием, а останавливались разве что поболтать с приятелем — посреди дороги, без внимания к другим участникам движения. В прочих случаях дадут по клаксону — “я еду!” и — жжжж на поворот (светофоры, впрочем, не работали).
Захар выходил на улицу и шел к ближайшей палатке. Один раз он даже спустился в погребок, где, однако, нашел единственную стеклянную емкость с белым вином.