В тот вечер Эстер узнала о смерти Марио. Уже затемно в дверь тихонько постучали, и отец впустил поздних гостей — еврея по фамилии Гутман и еще двоих из Лантоска. Эстер встала с кровати и приоткрыла дверь в кухню. Щурясь от света, она стояла на пороге и смотрела, как мужчины шепчутся, сидя вокруг стола, — казалось, они разговаривают с керосиновой лампой. Элизабет тоже сидела с ними, смотрела на огонек лампы и молчала. Эстер сразу поняла: что-то случилось. Когда трое мужчин ушли в ночь, отец увидел ее, стоявшую за дверью в ночной рубашке. Он сначала прикрикнул: «А ты что здесь делаешь? Марш в кровать!» Но потом подошел к ней и крепко обнял, словно раскаиваясь в своей резкости. Подошла и Элизабет, утирая слезы. «Марио погиб», — сказала она. Отец рассказал, что произошло в горах. Всего лишь слова, но для Эстер им не было конца, история повторялась снова и снова, как бывало в снах. Сегодня днем, когда Эстер бежала к заброшенной риге, туда, где Рашель уединялась с капитаном Мондолони, Марио ушел в горы с рюкзаком, в котором лежали взрывчатка, детонаторы и патроны. Он шел к отряду, который должен был взорвать линию электропередач в Бертемоне, где немцы устроили свой штаб. Солнце играло в высокой траве там, где бежала Эстер, а Марио в это самое время шагал через поля у подножия гор и наверняка, по своему обыкновению, тихонько посвистывал, подзывая змей. Он видел то же небо, что и она, слышал то же карканье ворон. У Марио были такие же рыжие волосы, как у Рашели, когда Рашель стояла на солнце в светлом платье, расстегнутом на спине, и ее белые плечи блестели в солнечных лучах, такие живые, такие чудесные. Марио очень нравилась Рашель, он сам однажды сказал об этом Эстер и, признавшись, покраснел, как маков цвет, а Эстер засмеялась, так забавно было видеть его пунцовые щеки. А еще он сказал Эстер, что хочет, когда закончится война, пригласить Рашель в субботу на танцы, и у Эстер не хватило духу открыть ему правду — что Рашели не нравятся такие парни, как он, а нравятся только итальянские офицеры, что в деревне ее называют шлюхой и грозят отрезать волосы, когда закончится война. Марио нес рюкзак с взрывчаткой отряду маки в Бертемон, он шел через поля быстрым шагом, чтобы добраться засветло, потому что к ночи хотел вернуться в Сен-Мартен. Когда трое мужчин постучали в дверь, Эстер встала — она думала, это Марио. Эстер летела, не чуя ног, по жесткой траве к полуразрушенной риге. А в риге, на теплой сырой соломе, Рашель лежала с капитаном, и он целовал ее в губы, в шею, целовал всю. Это девочки болтали, но на самом деле они ничегошеньки не видели, ведь в риге было темным-темно. Они только слышали звуки, возню, дыхание, шорох одежды. И вот, когда парни, избив Эстер, задали стрекача, когда они улепетывали по дороге, а она валялась в траве на откосе и смаргивала красную пелену в глазах, в эту самую минуту она услышала, как где-то очень далеко, в долине, прогремел взрыв. И капитан тоже его услышал, потому и вышел из риги с револьвером в руке. Но Эстер и внимания не обратила, потому что в эту минуту она видела только Рашель, ее рыжую шевелюру, блестевшую на солнце, словно конская грива, Рашель, которая выкрикивала бранные слова, а потом села рядом с ней на траву. И капитан расхохотался и ушел к дороге, пока Рашель сидела с Эстер и гладила ее волосы. Взрыв был только один, но такой мощный, что у Эстер заложило уши. Когда подоспели люди из маки, они увидели лишь глубокую воронку среди травы, огромный зияющий провал с обугленными краями, из которого пахло порохом. Пошарив в траве вокруг, они нашли клок рыжих волос и поняли, что Марио больше нет. Это было все, что от него осталось. Только клок рыжих волос, и больше ничего. И вот теперь Эстер горько плакала, прижавшись к отцу. Слезы текли по щекам, по носу и подбородку, капали на отцовскую рубашку. Отец говорил что-то о Марио, о том, как много он сделал, какой он был мужественный, но Эстер знала, что плачет не только о нем. Она сама не знала, о чем плакала, может быть, обо всех пролетевших днях, когда она бегала по лугам, о солнце, о своих гудящих ногах, а еще — о музыке господина Ферна. Или об отгоравшем лете, о скошенных полях и гниющем жнивье, о черных тучах в вечернем небе, о холодных каплях дождя и бурых ручьях, которые подтачивали горы. Она устала, так устала. Ей хотелось уснуть, все забыть и проснуться не здесь и не собой, стать кем-то другим, зваться другим именем, настоящим, а не липовым в паспорте. Мать обняла Эстер и тихонько повела к темной нише, где стояла ее кровать. Девочка вся горела, ее трясло, как в лихорадке. Жалким, севшим голосом она спросила: «Когда же отчалит корабль Анджело Донати? Когда мы поплывем в Иерусалим?» Элизабет баюкала ее, напевая, точно песенку: «Не знаю, радость моя, жизнь моя, не знаю, спи». Она сидела на кровати и гладила дочь по голове, как делала, когда та была совсем маленькой. «Расскажи мне про Иерусалим, пожалуйста». В ночной тишине голос Элизабет журчал, повторяя все ту же сказку, которую Эстер помнила с тех пор, как начала понимать слова, волшебное имя, которое она затвердила наизусть, не понимая, город света, фонтаны, площадь, где сходятся все дороги мира, Эрец Исраэль, Эрец Исраэль
[3].