Услышав слово «гари оп», наша примадонна поднялась, освободив стул Рафалеско; тот снова сел и начал гримироваться, низко опустив голову. Парикмахер тем временем принялся за работу со всей серьезностью художника, знающего, что ему надлежит делать. Он быстро надел Рафалеско на голову парик, наклеил ему маленькую бородку, провел карандашом черту-другую, и Уриель Акоста снова был готов выступить перед публикой, которая после открытия занавеса успела уже более или менее успокоиться и с нетерпением ждала выхода гастролера, новой восходящей звезды, Лео Рафалеско из Бухареста.
Но вместо восходящей звезды из Бухареста, вместо симпатичного Уриеля Акосты, на сцене сидел за письменным столом весьма непривлекательный Менаше. Он томил публику нудным монотонным разговором о книгах, цифрах и счетах.
«Долго ли еще будет мозолить глаза этот старый чурбан?» – думала публика, нетерпеливо поглядывая на двери в ожидании, когда же, наконец, появится Акоста.
Вот открылась дверь… Но вместо Уриеля вошла Юдифь. Между ней и ее отцом Менашей завязался томительно-долгий, нескончаемый разговор. «Кончится это когда-нибудь или нет?» Слава богу, кончилось. Вот появился слуга:
– Доктор Сильва пришел.
– К черту Сильву! – тихо прошипел кто-то в публике. – Провались он сквозь землю, ваш доктор Сильва! Уриеля Акосту подавайте сюда! Вот мучители! Пока подадут варенье на стол, наглотаешься воды до тошноты. Ах, вот и он, долгожданный!
Уриель Акоста вошел и остановился у дверей, скрестив руки на груди. Трепет прошел по всему залу. Наступила мертвая тишина, – муха пролетит, и то услышишь. Все насторожились в ожидании новых слов, новых необычайных движений. Но Рафалеско, блуждая глазами по всему театру, едва слышно произнес:
– Это я, де Сильва…
– Громче! Немножко громче!
– Громче! Немного громче! – раздался одиночный крик с галерки.
Его тотчас же подхватил многоголосый гул:
– Громче! Громче!
Но Рафалеско снова едва слышно прошептал:
– Громче! Громче! – закричала уже вся галерка.
– Тише! Молчать! успокойтесь, замолчите! – кричали им из партера.
Шум нарастал. Непривыкший к такому приему, Рафалеско поднял глаза кверху. Он не понимал, что означали эти крики. Ему казалось, что он говорит достаточно громко. Растерявшись, он забыл, на чем остановился. Еще раньше, чем де Сильва кончил свой монолог, в котором он объясняет Акосте, что ему делать у раввина Бен-Акибы, Уриель заговорил.
Он вдруг умолк, потому что актер, игравший де Сильву, человек с тяжеловесной поступью и толстыми губами, посмотрел на него устрашающим взглядом и тихо шепнул:
– Ради бога, чего вы забегаете вперед?
И продолжал вслух:
Акоста ответил:
– Здорово, кума, – на рынке была! – раздался веселый возглас с галерки, и весь театр оживился. По залу прокатился смех, подобный отдаленному грому, доносящемуся из леса. Смех перекатывался из одного конца зала в другой. Бедный Рафалеско, не привыкший прибегать к помощи суфлера, бросился к суфлерской будке и увидел, что суфлер делает какие-то странные гримасы, жестикулирует, кивает ему глазами. Но Рафалеско не мог понять, чего хочет от него суфлер.
Рафалеско и сам чувствовал, что сбивается, путает роль, что почва под ним колеблется. Он едва держался на ногах, и ему казалось, что он сейчас упадет. Тогда он пустился напролом, как человек, который в припадке отчаяния решился на все: «Черт с ним, хуже худшего уж не будет!» И он ни с того ни с сего обратился к де Сильве:
– Вот именно! – раздался тот же голос с галерки.
Оглушительный взрыв хохота прокатился по всему залу. Никто уже не слышал ни доктора де Сильвы, ни монолога Акосты, который, оставшись один, с гордостью говорит, что «покаяться он не может и головы своей пред раввинами он не склонит». Публика не переставала смеяться даже тогда, когда вошла слепая мать Акосты со своими двумя сыновьями. Не спасла положения и Юдифь, которая именно в этой сцене начала входить в роль.
Не помогло и то, что свой монолог в третьем акте Рафалеско кончил с огромным подъемом. Было уже поздно. Играй он теперь как бог, все равно спасти положение уже было нельзя. Пропало! Публика была взбудоражена, раздражена, возмущена своим кумиром, которому только что поклонялась. Свист, крики, шум, негодующие возгласы становились все громче, все яростнее, все ожесточеннее.