— Видите? Слон у нас не очень умный, зато сердце у него хорошее; да мы не по уму судим, мы по сердцу судим, а больше от слона и не требуется. Я что вам хочу сказать? Мы действительно не третьеклассники, тут Кузьма Владимирович прав. И любви к Родине нам стыдиться нечего. «Патриотизм» — великое слово, а кто вам скажет, что с ним что-то не так, что над ним поду-у-у-у-у-умать надо или что то-о-о-о-оонкости тут какие есть, — вы того, друзья мои, шлите лесом. (
Закричали «Прочесть!», и Зорин, несколько придя в себя, оскалился. Достав из кармана бумажку, он сказал:
— Ну вы, наверное, знаете фразу: «У чекиста должны быть холодная голова, горячее сердце и чистые руки»… И автора ее точно знаете, вон у вас тут памятник ему стоит… Я не чекист, хотя, не знаю, если мне кто-нибудь скажет, где тут у нас в чекисты принимают… — Тут Зорин сделал паузу и дал залу посмеяться, и зал посмеялся. — Ну вот я с ним такой диалог веду, смотрите, — сказал Зорин и начал читать:
Не быть горячим не может сердце, когда в Донбассе горит земля;
Не быть холодным не может разум, когда безумьем охвачен враг;
Но наши руки беречь не будем мы ни от крови, ни от земли:
Не в наших правилах, славный предок, чужими руками жар загребать.
Сделав паузу и вскинув руку со сжатым кулаком, Зорин сказал:
— За Дзержинского и за Дзержинск! — и двинулся прочь со сцены.
И вдруг зал отозвался… «За Дзер-жинск! За Дзер-жинск! За Дзер-жинск!..» — покатилось по рядам, руки со сжатыми кулаками выбрасывались вверх, и Зорин смотрел на это в некотором остолбенении. Не без труда остановил скандирующих вышедший к микрофону Вересков, несколько раз повторив: «А сейчас…» Начался перерыв; и мы, не дожидаясь концерта, выбрались прочь из «креативного пространства» по тем же самым коридорам, и было у меня странное чувство, и думал я почему-то о Нинели и о горилле в клетке напротив, и щеки у меня горели, и больше всего на свете хотел я остаться один, и даже мой Толгат вдруг показался мне тяжелой ношею.
К счастью, здесь же, в «ДZZZЕРЖИНСКОМ», обнаружились на втором этаже странноприимные комнаты, и моим людям предстояло оказаться первыми их постояльцами. Со мной остался не один Мозельский, но и Сашенька — то был знак нового недоверия ко мне, и я принял его с должным пониманием; когда за спиною у меня загремела цепь, закрывающая проезд машинам, на секунду представилось мне, что эта цепь для меня предназначена, что цепью меня сейчас прикуют к чему-нибудь за ногу, а то и за шею, и я дернулся; Сашенька заметил это и ухмыльнулся, и от ухмылки этой, которую я надолго пообещал себе запомнить, бросило меня в жар. Я забегал по стоянке, куда Сашеньке с Мозельским вынесли стул и раскладушку, туда-обратно, чтобы успокоиться немного, и чуть не наступил в рассеянности своей на быстро отскочившую в сторону бурую тень. То был встреченный нами утром безымянный пес; он посмотрел на меня долгим взглядом, словно тоже не понимал, можно мне доверять или нет; в досаде я остановился и спросил его, перекрикивая несущуюся из «креативного пространства» музыку: