Я оглянулся на Гогошу — не пора ли сажать девиц? — ибо очередь уже подходила совсем к концу, но Гогоши рядом не оказалось. «Что же, — подумал я, — не моя забота», — и тут музыка неожиданно сменилась на лирическую. Мимо меня к отверстию в перегородке поплыли две девицы с тяжеленными, на мой взгляд, коромыслами, все в тех же бронежилетах поверх прозрачных коричнево-зеленых пышных сарафанов в пол.
На каждом коромысле висело по красному кожаному ведру, так густо усеянному камнями, что коромысла под ними гнулись; в ведрах этих опознал я с ужасом увеличенные копии тех маленьких ведерок, которые представлял нам в Тамбове незабвенный Иззо, друг Гогоши. Мелкими шагами плыли, изнывая от тяжести, девицы, а я понял наконец, что ждет меня, и обомлел. Переведя взгляд на Кузьму в тоске и ужасе, я обнаружил, что глаза у Кузьмы как мельничные жернова; девицы уже доплыли до края дорожки, развернулись, семеня и оступаясь, пустились в обратный путь и возвратились к занавесу. Тут они с облегчением грохнули мои сапоги на пол, выпутались из коромысел и, обливаясь потом, нырнули за перегородку, где подруги бросились разминать им плечи. Передо мною очутился Гогоша. «Вперед, вперед! — шептал он.— Давай, давай, скотина лысая!» За «лысую скотину» я готов уже был отправиться восвояси и оставить Гогошу самого свои чертовы ведра на голову себе надевать, но Толгат уже похлопывал и поглаживал меня по загривку, и, каюсь, пожалел я Толгата, пожалел и Кузьму — а надо было себя пожалеть. С чувством надвигающейся мерзости раздвинул я хоботом бархатные лоскуты и сделал несколько шагов вперед.