Сердце мое разрывалось. Я твердо решил было не выходить из фуры и сорвать им что бы то ни было, что там они задумали, но вдруг понял, что выйдут они тогда со своими плакатами без меня — и бог весть что сделают с ними; вспомнил я страшный хруст сломанных костей возле памятника запорожцам, и меня передернуло… Ах, каким дураком, каким ужасным дураком я чувствовал себя, как проклинал я себя за то, что согласился пойти с ними, — может, не реши я развлечься, не реши я Кузьму подразнить, и не произошло бы ничего, да только теперь поздно было об этом думать. Одно я знал твердо: сейчас куда эти дети — туда и я; не оставлю я их одних.
Резко качнуло меня вперед, так, что я чуть с ног не свалился: фура остановилась. Снаружи было шумно — видимо, в людное место мы приехали. Внезапно рыжая Соня схватила брата за руку повыше локтя и зашептала:
— Вася, постой, не пойдем!
Вася, открыв рот, смотрел на сестру в растерянном ужасе.
— Он откроет — толкнем его и убежим! — жарко прошептала Соня.
— Ты что, Соня, — вдруг сказал Вася и надвинулся на нее, медленно поднимая к груди кулаки, — ты что! Ты предать нас решила?!
Соня быстро заморгала и словно очнулась: бросившись к брату и обняв его вместе с его кулаками, она зашептала:
— Нет, нет, Васечка, что ты! Померещилось, померещилась хуйня какая-то, ты забудь… Ты выкинь из головы, это я…
Не знаю, что она собиралась сказать, хотя полмира, кажется, отдал бы за возможность это услышать, но распахнулась задняя дверь фуры, и балахонистый в надвинутом по самые губы капюшоне прошептал:
— Вперед!..
Грохнула об асфальт широкая доска, по которой положено было мне сойти вниз, и я, ослепленный солнечным светом после долгой полутьмы, вдруг потерял себя на несколько невыносимых секунд: мне привиделись деревянные сходни и керченский причал, и встречающая меня веселая толпа на причале, и счастье, которым полнилась в тот миг бедная моя душа, постаревшая с тех пор на много сотен лет, вдруг иглою ввернулось мне прямо в сердце — счастье нового начала, счастье предчувствия того, как мир сейчас распахнется перед тобою. И я нынешний, я, стоящий перед сходнями потрепанной мебельной фуры, внезапно испытал малую толику этого счастья — и устыдился.
Первой сбежала по сходням Соня, за ней Вася, последним поспешно сошел я. Оказались мы возле длинного-длинного здания с высоченными белыми колоннами. Первым развернул плакат балахонистый и поднял его над головой; руки его тряслись, и плакат он, как я увидел, держал вверх ногами. Подняли плакаты и Соня с Васей. Люди стали оборачиваться на нас в изумлении.
— Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! — громко выкрикнул балахонистый и закашлялся, но быстро справился с собой и пошел вперед. — Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей!..
Справа от меня шла Соня, слева — Вася.
— Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей! Все, что ваше, будет наше! Россия будет нашей!.. — выкрикивали они, и я бы, если б мог, кричал с ними. Где-то недалеко уже выли сирены, и я думал, что люди будут фотографировать нас и бежать за нами, чтобы посмотреть, как мы идем, но люди забегали в здание с колоннами, и через несколько секунд мы оказались перед зданием одни, совершенно одни, и тогда Вася почему-то закричал срывающимся голоском:
— Лучше нет команды в мире, чем «Днипро» на Украине!.. — а сирены выли уже близко, совсем близко, и, кажется, всего через несколько секунд воздух стал красным, синим, красным, синим, и Соня в белой рубашке уже лежала на асфальте, пытаясь отбиваться ногами, выкрикивая проклятия и ругательства, и лежал детским лицом вниз Вася с окровавленным носом, а балахонистого там, впереди, мне даже не было видно за спинами четверых стеклоголовых в черном, набросившихся на него, и вдруг я почувствовал резкую боль в левой передней ноге и понял, что вокруг нее обвился жгут и что этот жгут уже перекинули на правую ногу, и, прежде чем я успел попробовать лягаться, я был стреножен, стреножен, как последний мерин, стреножен и обездвижен, и любая попытка дернуться причиняла такую боль, что я вынужден был застыть на месте, кипя от гнева, и кольцом стояли люди со стеклянными головами вокруг меня. И открылась дверь полицейской машины, и вышел из нее Кузьма Кулинин, и встал передо мной, уперев руки в бока, а я смотрел не на Кузьму — я смотрел, как волокут в другую машину Соню, и глаза мои были сухи. И тогда Кузьма сел обратно, не сказав мне ни слова, и мне развязали ноги, а из машины вышел Толгат и стал гладить меня и растирать следы от веревок у меня на ногах, а я не плакал.