И пока мы с Толгатом питались, присоседившись на пустыре за гостиницей к нашей подводе (без особой, надо сказать, роскоши питались, но нас всех — и Катерину, с которой я, сердцем замирая, поделился, тоже, — после всего перенесенного более чем устраивала теплая и сладкая манная каша с хрустящими кислыми яблоками); пока Аслан, вернувшийся из музея, заполненного чучелами животного мира новой моей тревожной Родины, подробно и печально говорил о «великой славе русского троакара», явно теперь не дававшей ему покоя, — словом, пока мы кое-как отдыхали после этого дикого дня, видел я темные фигуры в освещенных окнах битком набитого гостиничного лобби: то слушали люди Зорина. Час прошел; они не расходились; ушел послушать и Аслан, хотя я сильно сомневался, что этого сушеного червяка хоть немного интересовала поэзия, — он шел погреться; верный Толгат мой остался со мною и, напялив на тонкий палец болтающийся наперсток, купленный в городе Крымске и украшенный соответствующими эмалями, стал чинить мои чуни, потому что предназначенные мне сапоги, как выяснилось к абсолютной ярости Кузьмы, были хоть и стачаны и вообще готовы, но, по словам ответственного за наш прием, «совсем не украшены» и потому отправили их перед самым нашим приходом аж в Тамбов — расшивать камнями и бисером «в лучшем виде», чтобы перед Его Величеством лицом в грязь не ударить. Бедные мои босые ноги тем временем мерзли невыносимо, и я наворачивал круги по пустырю на радость зевакам, на которых, однако, Сашенька, обнажив кобуру, строго поглядывал. Скучающий же Мозельский завел с Толгатом солидный разговор о женах и детишках — вернее, Мозельский рассказывал, а Толгат улыбался и кивал, сидя на краю подрагивающей подводы, в глубине которой невидимо копошилась Катерина, и я узнал из доносившихся до меня обрывков фраз, что у Мозельского близнецы, «мальчик и мальчик», и что оба те еще засранцы, а жена была огонь девка, а теперь — ну что, хорошая баба, и на том спасибо. Пробегая в очередной раз мимо ненавистных мне цистерн с проклятым формалином (которые уже почти придумал я, кстати, как ночью незаметно от подводы отцепить на радость Яблочку с Лаской, готовых пойти затем побыстрее, пока никто ничего не заметил), я вдруг почувствовал, что кто-то снизу дергает меня за ухо, и от неожиданности резко затормозил. Катерина стояла передо мной в длинном своем пуховичке, лысая голова ее была повязана платочком, волшебные глаза, от взгляда которых сердце мое превращалось в маленький, с кулачок бонобо, пульсирующий комочек, обращены были на Толгата.
— Толгат Батырович, а, Толгат Батырович, — попросила она, — а научите меня верхом ездить! Я ж с детства на лошадках, у нас лошади — как велосипеды, в каждом хозяйстве есть, хотите — распрягите любую, я покажу.
Ласка хмыкнула, а Яблочко сказал, кривя губу:
— Щас я ей так и покажу.
Толгат посмотрел на Мозельского, а Мозельский — на Сашеньку.
— Чё, порадуем публику? — спросил Мозельский весело, но неуверенно.
Сашенька осмотрел Катерину и сказал, покачав головой:
— Ох, Хоперская Катерина Ивановна две тысячи третьего года рождения, отец Хоперский Иван Данилович тысяча девятьсот восьмидесятого года рождения, мать Хоперская, в девичестве Кунцева, тысяча девятьсот восемьдесят второго года рождения… Не сидится вам спокойно?
— Хочется очень, — сказала Катерина жалобно. — Ну когда я еще на слоне покатаюсь? Никогда в жизни же! Ну пожалуйста! Один кружочек сделать!..
Того, что немедленно понял я, стоило ей сесть мне на загривок, не могли знать они: длинными-длинными были полы ее пуховика, и длинными-длинными были ее черные шерстяные чулки… Но я — я понял сразу, и от жара, накатившего на меня, и от оторопи, меня взявшей, я затряс ушами, как мальчишка, и закрыл глаза на секунду, всего на секунду, чтобы справиться со сбившимся дыханием, а когда открыл, она уже шептала, неожиданно теплыми пальцами одной руки держа меня за левое ухо, а другой гладя по шее, шептала быстро и горячо:
— Хоть ты и слон, а мужик, да? Мужи-и-и-ик… Я ж вижу, мой хороший, как ты на меня смотришь… Ты мой хороший, ты мой послушный, ты сейчас очень быстро побежишь, да? Вот туда побежишь, к гостинице, и прямо в двери! Двери высокие-высокие, ну давай похулиганим с тобой, да? Ты ж мужик, а я баба, ну чего нам не похулиганить, да?