Читаем Бодался телёнок с дубом полностью

Пришлось мне искать приёма у Лебедева - уговорить его лишить меня высокой чести быть приглашённым на пленум, отпустить душеньку. Так мы увиделись в третий и последний раз - в ЦК, на пятом этаже главной (хрущёвской) лестницы.

Просьба моя удивила его крайне - ведь билетов на эти встречи и пленумы домогались, выпрашивали по телефону, по ним соображалась шкала почёта. Мог ли я говорить ему прямо? Конечно, нет. Бормотал о семейных обстоятельствах12.

Разъяснил мне Лебедев ещё раз, чем дурна моя пьеса: ведь в лагерях же люди и исправлялись, и выходили из них, - а у меня этого не видно. Потом (очень важно!), пьеса эта обидит интеллигенцию - оказывается кто-то там приспосабливался, кто-то боролся за блага, а у нас привыкли свято чтить память тех, кто погиб в лагерях (с каких пор?!..). И неестественно у меня то, что нечестные побеждают, а честные обречены на гибель. (Уже прошёл шумок об этой пьесе, и даже Никита спрашивал - какая? если по "Ивану Денисовичу", то пусть ставят. Но Лебедев сказал ему: "Нет, не надо". Лебедеву, конечно, пора была со мною хвататься за все тормоза.) Многознающе убеждал меня Лебедев - "Если бы Толстой жил сейчас, а писал так, как раньше" (ну, то есть, против государства) - "он не был бы Толстой".

И вот был тот закадычный либерал, тот интеллигентный ангел, который свершил всё чудо с "Иваном Денисовичем"! Я долго у него просидел, рассматривал - и всё более незначительным, ничем не отмеченным казался мне он. Невозможно было представить, чтоб в этой гладенькой головке была не то чтобы своя политическая программа, но отдельная мысль, отменная от партийной. Просто накал сковороды после XXII съезда был таков, что блин мой схватился, подрумянился, просился в сметану. А вот остыло - и видно, как он сыр, как тяжёл для желудка. И не поволокли бы блинщика на конюшню.

То и дело поднимая трубку для разговора с важными цекистами (и всё по пустякам, какие-то шутки, что-то о футболе, разыгрывали кого-то статьей в "Комсомолке") он неприятно смеялся мелкими толчками, семенил смехом. Он фотографировал меня до головной боли, хвастался новейшей "Лейкой" из ФРГ за 550 рублей, "мы же премию за книгу получили" (это - ленинскую, за репортаж, как Никита в Америку ездил). Гордясь и с охотою показывал мне тяжелые обархатенные альбомы, где под целлулоидовыми пленками хранились его крупные цветные снимки, по альбому на каждую заграничную прокатку Никиты: Ильичёв то в одежде Нептуна, то жонглирует блюдом на голове; Аджубей и Сатюков с шутовскими выражениями прильнули к статуе богини; Хрущёв целует прелестную бирманскую девушку; Громыко блаженствует в кресле самолёта. Они действительно жили в самом счастливом обществе на земле. (К тому ж всю обработку лебедевских снимков вела фотолаборатория ЦК, а сам Лебедев в служебное время только рассматривал, сортировал и раскладывал негативы и карточки.)

В одном альбоме на фоне тех же книжных полок, где он только-что отснял меня, улыбались Шолохов и Михалков. Были места и для меня... Всё-таки Лебедев не предполагал, как жестоко во мне обманулся.

* * *

Но обманулся и я, что два года или хоть полгода есть у меня до забивки всех лазов. Пора моего печатания промелькнула, не успев и начаться. Масляному В. Кожевникову поручили попробовать, насколько прочно меня защищает трон. В круглообкатанной статье он проверил, допускается ли слетка тяпнуть "Матрёнин двор". Оказалось - можно. Оказалось, что ни у меня, ни даже у Твардовского никакой защиты "наверху" нет (уж Лебедев струхиватъ начал - зачем так тесно с нами сопрягся). Тогда стали выпускать друюго, третьего, сперва ругать рассказы, затем - и высочайше-одобренную повесть, никто не вступался.

Собственно, после лагерной выучки, эти нападки нисколько меня не задевали, не досаждали. Как говорится, людям тын да помеха, а нам смех да потеха. Напротив, в этой печати меня гораздо больше удивляло и позорило предыдущее непомерное восхваление. А теперь я вполне соглашался на ничью: гавкайте потихоньку да не кусайте, буду и я тихо сидеть. Рассуждая реально, моё положение было превосходно: с ракетной скоростью меня приняли в союз писателей и тем освободили от школы, поглощавшей столько времени; впервые в жизни я мог поехать жить за рекой при разливе или в осеннем лесу - и писать; наконец, я получал теперь разрешение работать в спецхране Публичной библиотеки - и сладострастно накидывался на те запретные книги. Просто грешно было обижаться на непечатанье: не мешают писать - чего ещё? Свободен - и пишу, чего ещё?

Раздвинулись сутки, раздвинулись месяцы, я стал писать непомерно много сразу - четыре больших вещи: собирал материалы к "Архипелагу" (на всю страну меня объявили зэкам, и зэки несли и рассказывали), к заветному главному моему роману о революции 17-го года (условно "Р-17"), начал "Раковый корпус", а из "Круга первого" надумал выцеживать главы для неожиданной когда-нибудь публикации, если представится.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже