- Но если я сам не сяду - я буду носить вам передачи. Вы будете жить лучше, чем Цезарь Маркович. Даже бутылочку коньяку...
- Там не принимают.
- А я - одну бутылочку Волковому, одну - вам...
Шутил он шутил, но тюремный воздух всё больше входил и заражал его лёгкие.
После 72-й:
- Завтра будет у нас разговор совсем в другой плоскости, чем вы предполагаете: мы будем говорить больше не о вас, а обо мне.
(О его ограниченных возможностях?.. о долге совести?.. о том, как он ощущает собственные изменения?.. Такой разговор не состоялся, и я не знаю, что имел в виду Твардовский.)
Это настроение - что может быть не избежать и самому садиться (верней тоскливое шевеленье души, как у Толстого в старости: а жаль, что я не посидел, мне-то бы - надо), в тот приезд несколько раз проявилось у него. С ним и в поезде была книга Якубовича-Мельшина "В мире отверженных", уже она готовила его. Он с большим вниманием относился к подробностям зарешёточной жизни, с любопытством спрашивал: "А зачем там лобки бреют?" "А почему стеклянную посуду не пропускают?" По поводу одной линии в романе сказал: "Идти на костёр - так идти, но было бы из-за чего." Несколько раз, уже теряя в парах коньяка и тон и ощущение шутки, он возвращался к обещанию носить мне передачи в тюрьму, но чтоб и я ему носил, если не сяду. А к вечеру второго дня, когда по ходу чтения посадка Иннокентия становилась уже неминуемой ("теряешь чувство защищённости") да ещё после трёх стаканов старки он очень опьянел и требовал, чтобы я "играл" с ним "в лейтенанта МГБ", именно кричал бы на него и обвинял, а он стоял бы по струнке.
Досадным образом чтение романа переходило в начало обычного запоя А. Т. - и это в доме автора-трезвенника! Однако чувство реальной опасности росло в нём не спьяну, а от романа.
Мне пришлось помочь ему раздеться и лечь. Но вскоре мы проснулись от громкого шума: А. Т. кричал и разговаривал, причём на разные голоса, изображая сразу несколько лиц. Он зажёг все лампы, какие были в комнате (он вообще любит в комнате побольше света - "так веселей"), и сидел за столом, уже безбутылочным, в одних трусах. Говорил: жалобно: "Скоро уеду и умру". То кричал рёвом: "Молчать!! Встать!!" - и сам перед собою вскакивал, руки по швам. То оскорбело: "Ну, и пусть, а иначе я не могу..." (Это он решался идти на костёр за убийственный мой роман!) То размышлял: "Смоктуновский! Что за фамилия? А Гамлета сыграл лучше меня...".
Тогда я вошёл к нему, и мы с ним ещё сидели час. Покурил, постепенно лицо его мягчело, он начал уже и смеяться. Вскоре я уложил его опять, и больше он не буянил.
На третий день ему оставалось уже немного глав, но он начал утро с требования: "Ваш роман без водки читать нельзя!" Кончая главу "Нет, не тебя!", он дважды вытирал слезы: "Жалко Симочку... Шла как на причастие... А я б её утешил..." Вообще в разных местах романа его восприятие было не редакторским, а самым простодушным читательским. Смеялся над Прянчиковым или размышлял за Абакумова: "А правда, что с таким Бобыниным поделаешь?" По поводу подмосковных дач и холодильников у советских писателей: "Но ведь там же и честные были писатели. В конце концов у меня тоже была дача".
Он кончил читать, и мы пошли с ним смотреть рязанский Кремль и разговаривать о романе. Обещанный разговор о самом А. Т., видимо, весь усочился в ночной самодиалог.
- И имея такой роман, вы ещё могли ездить собирать материалы для следующего?
Я:
- Обязательно должен быть перехлёст. На реке нельзя останавливаться, надо захватывать предмостный плацдарм.
Он:
- Верно. А то кончишь, отдохнёшь, сядешь за следующий, а - хрeна! не идёт!
Твардовский хвалил роман с разных сторон и в усиленных выражениях. Там были суждения художника, очень лестные мне ("Энергия изложения от Достоевского... Крепкая композиция, настоящий роман... Великий роман... Нет лишних страниц и даже строк... Хороша ирония в автопортрете, при самолюбовании себя написать нельзя... Вы опираетесь только на самых главных (т. е. классиков) да и то за них не цепляетесь, а своим путём... такой роман - целый мир, 40-70 человек, целиком уходишь в их жизнь, и что за люди!..", хвалил краткие, без размазанности, описания природы и погоды.) Но были и суждения официального редактора тоже: "Внутренний оптимизм... Отстаивает нравственные устои", и главное: "Написан с партийных позиций(!)... ведь в нём не осуждается Октябрьская революция... А в положении арестанта к этому можно было прийти."
Это "с партийных позиций" (мой-то роман!..) - примечательно очень. Это не была циничная формулировка редактора, готовящегося "пробивать" роман. Это совмещение моего романа и "партийных позиций" было искренним, внутренним, единственно-возможным путём, без чего он, поэт, но и коммунист, не мог бы поставить себе цель - напечатать роман. А он такую цель поставил - и объявил мне об этом.