«Когда мне надо думать, как вести себя на работе, – я обращаюсь к вашим поступкам… когда бывают моменты душевного упадка – обращаюсь к вашей жизни…»
«…оказываешься перед лицом своей совести и с горечью сознаёшь, что молчишь, когда молчать уже нельзя…»
«Не люблю предателей. Вы отпраздновали свой день рождения, а спустя 10 дней мы будем праздновать день рождения товарища Сталина. За этот день мы поднимем полные бокалы!!! История всё и всех поставит на своё место. Заслужив признание Запада, вы приобрели презрение своего народа. Привет Никите, другу вашему» (на машинке, без подписи, брошено в дверной почтовый ящик)[35]
.«Вашим голосом заговорила сама немота. Я не знаю писателя, более долгожданного и необходимого, чем вы. Где не погибло слово, там спасено будущее. Ваши горькие книги ранят и лечат душу. Вы вернули русской литературе её громовое могущество. Лидия Чуковская».
«…Живите ещё пятьдесят, не теряя прекрасной силы вашего таланта. Всё минется, только правда останется… Всегда ваш Твардовский».
Скажу, не ломаясь: в ту неделю я ходил гордый. Настигла благодарность при жизни и, кажется, не за пустяки. В день же 11-го, между сотенными пачками телеграмм, стали складываться, выхаживаться строки ответа, хотя и некуда их послать, только в Самиздат спасительный, ну с отвлеченьем на «Литературку» [10]
:«…Моя единственная мечта – оказаться достойным надежд читающей России».
И не ведаю, что близок день, когда эта клятва стреножит меня[36]
.Душат
Занесусь по своей линии, по своим планам и действиям – замечаю: линию Твардовского упустил, а уж она кровно в эту книгу вплелась, хотя сказать о ней могу всего лишь выведенное из встреч.
Весь 1968 год, начатый длинным письмом к Федину, был годом быстрого развития Твардовского, неожиданного расширения и углубления его взглядов и даже принципов, казалось бы устоявшихся, – а ведь исполнялось ему пятьдесят восемь! Не прямо, не ровно пробивалось это развитие (хотя б вокруг той телеграммы «Граней»), – а шло!
Когда летом 68-го я увидел А. Т., я поразился перемене, произошедшей в нём за 4 месяца. Он опять вызвал меня – криком в тёмную пустоту, ибо так и не знал, бедняга, где я есть (а от его дачи до моего Рождества – меньше часа автомобильной езды), явлюсь ли вообще. «Когда эта конспирация кончится?!» – топал он в редакции. И можно понять его раздражение и даже отчаяние: ну как со мной договариваться и совместно действовать? Вероятно, не раз зарекался он обязать меня твёрдой связью, но я явлюсь, с готовностью, дружелюбностью, – он смягчается и не имеет настояния жёстко условиться на будущее.
Может быть, я б и в тот раз не явился, но из редакции по секрету передали мне, в чём новость: «в отделе культуры» ЦК сказали Лакшину и Кондратовичу, что «скоро Солженицыну конец – Мондадори печатает “Пир победителей”». Беляев: «Его растерзают!» – то есть разгневанные патриоты. Мелентьев: «Ну, не растерзают,
Я рванулся и приехал на дачу А. Т. тотчас – много раньше, чем он рассчитывал меня увидеть. Очень он обрадовался такой неожиданности, широкими руками принял меня. Сели опять в том же мрачном холле, где три года назад на хворостяном костре сжигались моё спокойствие и моя нерешительность. Я притворился, конечно, что повода не знаю, и А. Т. подробно мне всё рассказывал, я же, к его полному облегчению, в десятый раз подтвердил, что