«…Хотел бы Вам сказать по праву возраста и литературного опыта. Уже сейчас столько людей домогалось у нас в редакции Вашего адреса, столько интереса к Вам, подогретого порой и внелитературными импульсами. А что будет, когда вещь появится в печати?.. Будет всё то, что называется славой… Речь я веду к тому, чтобы подчеркнуть мою надежду на Ваше спокойствие, выдержку, на высокое чувство собственного достоинства… Вы прошли многие испытания, и трудно мне представить в Вас нестойкость перед этим испытанием… наоборот, порой казалось, что не чрезмерна ли уже Ваша несуетность, почти безразличие… Мне, вместе с моими товарищами по редакции… пережившему настоящий праздник победы, торжества в день, когда я узнал, что “всё хорошо”, – мне показалась чуть-чуть огорчительной та сдержанность, с которой Вы отозвались на мою телеграмму-поздравление, то словечко “приятно”, которое в данном случае было, простите, просто обидным для меня… Но теперь я взываю как раз к Вашей сдержанности и несуетности – да укрепятся они и останутся неизменными спутниками Вашего дальнейшего труда… К Вам будут лезть с настырными просьбами “дать что-нибудь”, отрывок, кусочек, будут предлагать договоры, деньги… Умоляю – держитесь… не давайтесь в руки, ссылайтесь (мы имеем некоторое право надеяться на это) на обязательство перед “Новым миром”, который, де, забирает у Вас всё, что выйдет из-под Вашего пера».
У них был «праздник победы»! А я объяснил ему свою обстановку:
«Знаете ли Вы, с какими мыслями я вскрыл ваш конверт? Жена принесла и говорит встревоженно: “Толстое письмо из “Нового мира”. Почему такое толстое?” Я пощупал и сказал: “Совершенно ясно. Кто-то хочет от меня ещё уступок, а я их больше делать не могу. На этом печатание пока закончено…” Моя жизнь в Рязани идёт во всём настолько по-старому (в лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе), что московские разговоры и телеграммы кажутся чистым сном… Для меня из Вашей телеграммы только то и стало ясно, что
Но призыв его «держаться» и «в руки не даваться» ещё бы не нашёл у меня отзыва! меня эта роскошь гостиницы «Москва» в Охотном ряду, бархаты, ковры и услуги портье не радовали, а пугали. Первое ощущение славы – как будто язык твой перестал чувствовать вкус, а пальцы уже не осязают так тонко, как прежде. «Почему не ездишь на такси?» – удивлялся Копелев. А мне сесть в такси казалось предательством, я понимал только – с рюкзаком в автобусе. И теперь уверенно отвечал Твардовскому: «Слава меня не сгложет… Но я предвижу кратковременность её течения – и мне хочется наиболее разумно использовать её для моих уже готовых вещей». (А и «Новый мир»-то ещё не знал их…)
Но Твардовский, после хрущёвской милости, вот этой-то кратковременности – никак не понимал.
Мы уже стали так теплы, хотя с глазу на глаз, без редакции, ещё и не встретились ни разу. Вскоре я был у него дома – и как раз курьер из редакции (потом – уличённый стукач) принёс нам сигнальный экземпляр 11-го номера. Мы обнялись. А. Т. радовался как мальчик, медвежьим телом своим порхая по комнате: «Птичка вылетела! Птичка вылетела!.. Теперь уж вряд ли задержат! Теперь уж – почти невозможно!» (Почти… И он тоже до последнего момента не был уверен. Да разве не случалось – уничтожали весь отпечатанный тираж? Труд ли, деньги ли нам дороги? Нам дорога идеология.) Я поздравлял: «Победа – больше ваша, чем моя».