Едва успев насладиться этой публикацией своих стихов, самой значительной за все время, Бодлер узнает, что отчим покидает французское посольство в Константинополе и что его ждет новое назначение. В июне генерал и госпожа Опик оказались проездом в Париже, где поселились в отеле «Данюб» на улице Ришпанс, — короткая остановка в несколько недель до нового отъезда за границу, но не в Лондон, как предполагалось какое-то время, а в Мадрид.
Бодлер наконец снова увидел свою мать. Сначала их встречи омрачали ссоры: он проклинал ее, сердился за то, что она покинула его в нужде. Она, теперь уже почти шестидесятилетняя элегантная дама, уверяла, что никогда не переставала его любить и думать о нем, что чувствовала себя виноватой в том, что предоставила его своей судьбе. Оба они очень скоро раскаялись и взаимно простили друг друга, он — первый, осознав, до какой степени мать определяет его существование.
В июне 1851 года стояла прекрасная погода, и они вместе совершали прогулки по Парижу и его окрестностям. Бодлер вспоминал свое детство, домашний очаг на улице Отфёй, те счастливые годы, когда он был еще избалованным и невинным мальчиком.
Казалось, все в его странной и необычной судьбе решилось там, и только там…
Тем не менее это была всего лишь передышка, и когда в июле госпожа Опик отправилась в Мадрид, куда ее муж-посол уехал раньше, Бодлер вернулся к Жанне, другой женщине его жизни.
Отныне они делят не только кров, но и невзгоды. После пребывания в Нёйи они очутились на улице Марэ-дю-Тампль. Теперь Жанна уже не «танцующая змея», и у нее уже не тот стан, который «склоненный и удлиненный дрожит, как чуткая ладья», не те «благоухающие кудри, что благовоний едких полны», теперь она — «Больная муза».
Жанна сильно располнела, подурнела, но при этом обрела некую самоуверенность. Еще недавно она позволяла Бодлеру делать все, что ему вздумается, не осуждая и не упрекая его, а теперь на каждом шагу пилит его, осыпает бранью, повторяет, что он неудачник, что не способен зарабатывать своим пером, что напрасно бегает по редакциям газет в надежде пристроить свои статьи, в частности, посвященные карикатуре, — это одно из его пристрастий, — ему везде отказывают. Жанна признается, что изменяет ему. Потому что вынуждена это делать, говорит она. Ведь у него нет средств кормить ее.
Вот в такой-то тлетворной обстановке Бодлер пишет очерк о Пьере Дюпоне, своем ровеснике, которого знает с 1844 года. В августе 1851 года этот очерк станет предисловием к двадцатому выпуску сборника поэм и песен его друга. Он находит для него самые теплые слова. «Услышав этот дивный крик боли и горечи („Песнь рабочих“, 1846 год), — писал Бодлер, — я был восхищен и растроган. Столько лет мы ждали хоть немного настоящей и сильной поэзии!» У Пьера Дюпона его покоряет «безграничная вера в природную доброту человека, исступленная любовь к доброте и жизнерадостность», объясняющие, по мнению Бодлера, «закономерный успех всех его произведений». «Вечная слава Пьеру Дюпону за то, что он первый взломал дверь. С топором в руках он обрубил цепи подъемного моста крепости; теперь путь для народной поэзии свободен».
И в заключение Бодлер писал:
«Владеть настоящим и красивым голосом недостаточно, гораздо важнее иметь чувство. Большинство песен Дюпона, будь то состояние духа или рассказ, — это лирические драмы, описания в которых составляют обрамление и основу. Чтобы хорошенько проникнуть в суть произведения, вам необходимо
Последняя фраза — это, по сути, кредо самого Бодлера. По его мнению, произведение существует, только если сам он душой и телом может проникнуть в него. И если он полностью может отождествить себя с его автором. Как Эдгар Аллан По.
ПРОКЛЯТЫЙ СВЯТОЙ
Заказав у лондонского книготорговца полное собрание сочинений По, Бодлер решает написать очерк об авторе «Месмерического откровения», рассказа, который он сам перевел в 1848 году для «Либерте де пансе» и во вступлении к которому утверждал, что «сильные» писатели все «более или менее философы». И называет имена Стерна, Дидро, Лакло, Гофмана, Гёте, Рихтера, Матюре-на, автора «Мельмота», новую версию которого ему хотелось бы создать, и умершего в 1850 году Бальзака, которого он почитал.