— Ну ждали, да, но я не знал, что сказать вам. Я там в какой момент скурвился, — он усмехнулся, — проявил слабость, и делать вид, что я прежний, было б как-то подло. И когда я вернулся, я еще этим очень жил, обдумывал, церковь же я тоже стал обходить стороной, а без исповеди что-нибудь обдумывать — ты понимаешь…
— Но почему стороной?
Глеб вскинулся, черные глаза его заблестели.
— Разве непонятно? Потому что это было невозможно! Я не мог! Не мог туда войти.
— Но ведь теперь все позади, все кончилось?
— Да.
— И ты не расскажешь?
— Может быть, потом. Ведь этого больше нет. Был мертв и ожил, — и он опять усмехнулся, незнакомым каким-то, новым смешком — непереносимо взрослым.
— Значит, в церковь ты снова ходишь?
— Был вчера, товарищ лейтенант! Ездил, между прочим, в семинарию на два дня.
— Ты, что же, собираешься стать батюшкой?
— Собираюсь. Но только потом, сразу после университета.
— Как отец Артемий?
— Как отец Глеб.
— Благослови каждый день кататься на велосипеде, отче! Последний раз каталась в восьмом классе.
— Бог благословит, дочь моя. Тормозите на поворотах.
И ушел — почти такой же далекий, драгоценный, какой-то Макс (спасибо ему), Ирка, проявил слабость, переживал — и надо ж, батюшкой, уже ведь не передумает! — новая пошла у Глеба жизнь. А у нее ничего даже не спросил. Можно подумать, она бы ему хоть что-нибудь рассказала. Ирка!
Приключенья
В тот же вечер Аня поехала кататься.
Ей снова было пятнадцать. Она забыла Глеба, Петру, и любила только батюшку, только батюшка, тебя я люблю на этом свете только тебя, но знал бы ты, как это больно, мне больно, слышишь, я не могу больше жить! Она жала на педали — в горку, взмокши — но ей, наоборот, нравилось, что в горку, она жала на педали и вдавливала туда всю свою жаркую, жаркую любовь.
Ах, если б у нее был пистолет! Метко, звонко она стреляла бы в сверкающие закатным солнцем окна, в плотно закрытые форточки — о, тревожный звук разбитых надежд, сыплются на землю полыхающие светом осколки, льется огненный дождь. Как вытерпеть этот мир, это сверкающее солнце, пропахший жасмином воздух, этот теплый вечер в летящих хлопьях тополиного пуха, неторопливых, гуляющих людей в светлых летних костюмах? Был бы у нее пистолет, она бы разрушила, она б стреляла в них всех, в деревья, пахучие цветы на клумбах, прохожих — чтоб они тоже быстро падали на землю, и лежали без звука, без движенья — вместе с ней, чтобы, как и она, не могли больше жить.
Аня стала кататься каждый вечер. Она вдруг почувствовала себя юной, свободной, легкой. Что ей было терять? Скоро она уедет на тот свет, покинет этот город. Скоро, скоро! И мечтала о приключениях напоследок, о том, как начнет новую, уличную жизнь, которой как девочка из интеллигентной семьи никогда не знала, но которая манила ее всегда жутковатой своей и темной сладостью. Сосать горькие леденцы папиросок, дружить с плохими мальчишками, грабить прохожих — и пусть, пусть ее убьют милиционеры. Опять ей хотелось погибнуть — ненадолго, как когда-то в далеком детстве — но потом выжить, конечно, все равно.
На какое-то время Аня и в самом деле точно утратила чувство опасности. Крутила педали, пела на ходу все, какие помнила, песни — Окуджаву, Меркьюри, Цоя, Битлов, молча ехать ей было скучно, заезжала в незнакомые дворы, заговаривала со всеми подряд — в зависимости от настроения, то с какой-нибудь молоденькой мамой, катающей коляску — шепотом спрашивала, сколько лет ребенку, и мама округляла глаза («Он еще грудной!»), то с дворником-татарином, у которого интересовалась, много ли мусорят эти гады, но дворник был как немой, то просила у мнущегося в подворотне щербатого парня закурить — он даже протягивал ей пачку, но она только смеялась в ответ: «Спасибо, нет. Это была проверка, ты ее прошел, мои поздравленья!» Это уже вполоборота, уже в пути, ехала, быстро катилась дальше. И чуть не сбивала с ног накрашенных теток-тумб, с набитыми сумками, по виду явных работниц школьной столовой, хрипло вопила им: «Не надорвитесь!» Тетки шарахались, кричали ей «Дрянь!», она крутила педали все быстрее.
Только тихо спящие под кустами пьяницы были ее тайной любовью, только к ним она подъезжала аккуратно и, спешившись, смотрела — не умер ли, эй, ты живой? Но они обычно ничего не говорили в ответ — только тихо мычали. Бог ли ее хранил — никак не удавалось зацепиться, все, все скользило мимо, а если и оборачивалось — то лишь для того, чтобы пожать плечами и обругать. Тебе вообще-то что надо? А ну кати отсюда!
И все же два настоящих приключения она выцарапала себе у равнодушной уличной мельтешни. Пошел дождь, и она подралась с мальчишкой.
Этот дождь полил не внезапно — о нет, все к тому шло, весь день стояла духота, сушь, воздух накалился до задыханья, до невозможной пыльной густоты, обморочной дрожи, это чувствовалось даже дома, даже до форточки долетали сухие клубы пыли — и к вечеру, когда она выкатывала велик из подъезда, ее встретил гулкий ветер, предгрозовой — по земле быстро катились обрывки бумаг, птицы прометывались косо, низко, задевая двор.