— Первым сын мой помер. Задрал его мальчонкой волк-душегуб. Потом дочка. Уж невеста была и купаться пошла. И не то водяной девку попутал, не то еще что случилось, но только не вернулась с речки-то. Остались мы со стариком одни и долго так вдвоем вековали, только все о детках тужили, и не было нам счастья. Одно время парень, что дочь нашу сватал, к нам ходил, а потом молодка его запретила: порченый, говорит, лом, и их беду к нам перетащишь. И забыли все о нас. А четыре лета назад старик мой в одночасье отошел. Вышел на двор, упал и неживой стал. Одна я осталась. И — уж прости, Святогор, — но привязалась я тут к курочке. И кормила она меня — много ль мне надо, и грела, и со мной в доме спала. Дурная я, что к животине так пристала, да вот померла курочка моя сегодня, а я убиваюсь, как по человеку. Не оттого плачу, что яичка теперь не увижу, а оттого, что, когда бы умирать я стала, села бы мне курочка на грудь и проводила б меня. А до смерти я б с нею еще жизнью вместе потешилась.
Махнула рукой и снова плачет.
— Да неужто, — говорю, — соседи к тебе не заглянут? Ты ж за ребятишками их присмотреть можешь.
— Порченый мой дом, говорят. Кто встретит — так отворачивается и молчит. Ты со мной первый за четыре лета заговорил. Я уж и отвыкла от речи-то, как немая стала.
Посмотрел я на старушку эту — сухонькая, глаза выплаканные, а ручонки сжимает, чисто птичка. И упало вдруг сердце мое куда-то.
— Давно, — спрашиваю, — курочка твоя померла? — Да когда ты подъехал, она еще теплая была.
— Воду ставь.
— Ты что, — плачет, — курочку мою варить вздумал? Оставь мне ее, рядом со своими закопаю.
— Ставь, — говорю, — бабушка, воду, да о том, что было, не говори никому.
А сам курочку щупаю. Рядом, чувствую, душа ее еще.
Взял и в дом пошел. Не знаю, что со мной сделалось но только достал я три тряпицы — ягин мындрагыр, свой да одолень-траву. Стал рукой пробовать. Лежит одолень-трава тихо. Мой мындрагыр тоже спокоен, а ягин, дорогой самый, пошевеливаться потихоньку начинает. Эх, думаю, яга, разума твой внучек лишился, что наследство твое так переводит. Но только погладил я мындрагыр, посмотрел на него в последний раз, растер и отварил. Остудил воду и курочку мертвую купать в ней стал.
Не оживляет мындрагыр людей — разве что только корень огромный, с Силой великой, и у человека только-только сердце биться перестало, но и то — слышал я лишь о таком, а сам не видал никогда. А тварь мелкую, думаю, взять должен. Хотя не было, думаю, ни одного дурака, чтоб мындрагыр Сильный на курицу переводил, и не будет никогда, потому что за мындрагыр князья золота отсыпают чуть не ведрами, а богатырю он в час крайний понадобиться может. Но дурак я или не дурак, а только взял мындрагыр курочку. Ожила.
Старушка дара речи лишилась.
— Ну, бабушка, — говорю, — коли кому расскажешь, что было, не поблагодарю я тебя. Странное дело я сделал и безумным прослыву, коли узнают об этом.
Корень этот тебе годов двадцать скостить мог, но уж коли не в радость тебе жизнь, то живи остатнее, сколько сможешь, а курочка тебя в любом разе переживет, но как только ты глаза закроешь — и она за тобой. Уж и не знаю, что боги про меня скажут, но что сделано, то сделано. Прощай.
Залопотала старушка что-то, а сама на курочку косится: жива ли или это Святогор морок навел?
Усмехнулся я и домой поехал, и хорошо мне было, хотя глупое дело сделал. Еду, плечами пожимаю. И тут чувствую — зашевелился мындрагыр мой оставшийся. Остановился, достал — точно. Плечами пожал, дальше еду, А уже ночь была, лесом я ехал. Гляжу — в лесу огонь алый, крохотный, и шорохи, шорохи. Словно по лбу меня что ударило: папоротник цветет!
Подкрался я, а вкруг него уж звери собрались, на меня и рылом не ведут. И пошел я, как в тумане, к папоротнику. Волк мне на плечи прыгнул, да отскочил с воем: Сила моя его ударила. Медведь на дыбы с ревом, но от боли скорчился тут же. А я все к цветку иду.
Алый он, о пяти лепестках остроконечных, как костер маленький, и сердцевина голубая, и тени по сердцевине ходят. На колени опустился я, к стеблю прикоснулся. Тут вой по лесу пошел, и ветер небывалый, и тьма пала, и скрылся из глаз моих цветок, только жар его чувствовал я ладонью. И сорвал я его бережно, и засветился он снова в моих руках, и побежал я без оглядки, потому что гневается стебель обезглавленный и погибнуть через это можно. А за мной — топот, свист и вой. Великую Силу в этот час леший имеет, но призвал я Упирь, и отстал от меня леший, и ушел воя в чащу, но, думаю, как бешеный леший в ту ночь был и если кто в лесу ночевал — и думать не хочу, что стало с ним.
Погас цветок. Три дня сушил я его на поляне, Упири молясь. И подумал: а не проведать ли мне ягиную Могилку в третий раз?
И тут же, домой не заворачивая, к ней поскакал, Отвернул землю: пыль одна с запахом сладким осталась.
Отворила мне дорогу яга. Посидел я, с ней поговорил. Не знаю, полюбил я Людей или нет, но только одобрила меня бабушка.
Вспомнил тут про Радин дар и тряпицу ее развернул. И вздрогнул: там смородина сухая лежала. Чего уж тут думать: на Смородинку меня боги посылали.