Пока польские комиссары, назначенные сеймом для переговоров с казаками, собирались в путь, Хмельницкий успел завязать сношения с татарами, турками, волохами, венграми и с Москвою. По мере того, как надежда быть избранным в польские короли слабела, Алексей Михайлович становился все суровее и суровее к полякам и ласковее к казакам. Раньше он решительно отклонял всякие предложения казаков, указывая на то, что у него с польским королем заключено “вечное докончание”. Теперь же он посылает к Хмельницкому гонца Унковского, который раздает казацкой старшине царское жалованье и говорит, что царь “жалует и милостиво похваляет” казаков, мало того, что царь даже готов принять их под свою высокую руку, “если, даст Бог, вы освободитесь от Польши и Литвы без нарушения мира”. “Да мы и теперь свободны, – отвечал на это Хмельницкий, – целовали мы крест служить верой и правдой королю Владиславу, а теперь в Польше и Литве выбран королем Ян-Казимир и коронован; однако нас Господь от них избавил. Короля мы не выбирали и креста ему не целовали, а они к нам о том не писали и не присылали, а потому мы свободны. Почему же теперь государю не помочь нам?” На такие речи Унковский отвечал только, что гетман говорит их, “не помня к себе царской милости”, как бы не понимая, что дело идет вовсе не о милостях, а о воссоединении разрозненного народа в одно политическое целое. Зато в переговорах с польскими панами московский посол Кунаков начинает явно наступательную политику. Дело начинается, как и обыкновенно бывает в международных сношениях, с мелочных придирок. Почему, говорит Кунаков, в расписании предстоявшей ему аудиенции у примаса и панов-рады не сказано, что про здоровье царя Алексея Михайловича они должны спрашивать стоя? На приеме не должен присутствовать римский легат, продолжает сурово выговаривать московский дьяк. “Даже помыслить непристойно и страшно”, как это паны-рады хотели в благодарственной грамоте московскому царю написать сперва имя своего новоизбранного короля, потом имя арцибискупа гнезненского и всех панов-рады, а потом уже имя московского царя с его полными титулами~ и т.д. Несколько позже уже сам царь Алексей Михайлович пишет в ответ Яну-Казимиру, извещавшему о своем избрании, что тот “непристойно” выхваляет умершего брата своего “великим светилом христианства, просветившим весь свет” и т.д., потому что существует “одно светило всему, праведное солнце – Христос”. Ясное дело, что Москва искала теперь предлога к разрыву “вечного” мира.
Наконец собрались в путь и польские комиссары. С большими затруднениями пробирались они по стране, все еще охваченной восстанием. Уже в пути они убедились, что из их миссии ничего не выйдет, и писали в Варшаву, чтобы там готовились к неизбежной воине. Хмельницкий поджидал их в Переяславле и устроил торжественную аудиенцию под открытым небом на площади на виду массы казаков и простого народа, толпившегося на улицах и крышах домов. Во главе комиссаров снова стоял Кисель, у которого, по меткому выражению казаков, “русские кости обросли польским мясом”. Он поднес Хмельницкому королевскую грамоту на гетманство и булаву; затем гетману вручили еще и красное знамя с изображением белого орла. По прочтении грамоты в толпе вдруг раздался голос:
“Зачем вы, ляхи, принесли нам эти цяцьки? Знаем мы вас; вы снова хотите нас в неволю прибрать!” За ним другой: “~Теперь вы нас уж не взнуздаете; не словами, а саблей разделаемся, если вздумаете. Пусть вам будет ваша Польша, а нам, казакам, пускай остается Украина~”
Хмельницкий осадил непрошеных ораторов, но сам не нашелся ничего сказать и пригласил комиссаров к себе на обед. Затем начались сами переговоры. Они велись с большими усилиями со стороны польских комиссаров, так как Хмельницкий и казаки явно не желали вступать ни в какие соглашения. От Хмельницкого требовали, чтобы он как верный подданный короля положил конец восстанию, не принимал под свое покровительство простых холопов, привел их в повиновение своим прежним панам и пришел к соглашению с комиссарами насчет будущего устройства казацкого войска. Но теперь Хмельницкий был, как мы знаем, уже не тот, что под Замостьем. Он не считал возможным мирное соглашение с поляками на основании предлагаемых ими условий, готовился к новой воине и потому относился чрезвычайно пренебрежительно к комиссарам. На докучливые просьбы последних он, не стесняясь, кричал: