– Не взыщите, граждане и товарищи! Говорить красиво я не обучался и не умею. Всю жизнь прожил в глуши Олонецкой губернии. Что может сказать крестьянин образованным людям? Только то, что сердце подскажет. Здесь у вас два дружка побранились да и за ножи ухватились. Кулачные бои бывают, чего греха таить. Но до ножей и самострелов мы недообразовались. Мой совет дружкам: или сразу помиритесь, или опосля, как подеретесь да лицо оботрете.
Публика была в восторге. Все стало похоже на веселую комедию. Даже члены президиума не могли сдержать улыбок. Клюев сошел с эстрады под гром аплодисментов медленно и важно, будто аплодисменты к нему не имели никакого отношения.
Следующим выступил молодой адвокат Петровский:
– Дорогие товарищи! Я понимаю и страстное желание пожать плоды великой революции, и стремление избавиться от вороха предрассудков, но закон есть закон, его нельзя подменять кипением эмоций. Как можно осуждать людей, которые еще не совершили правонарушения и не попрали нормы новой морали, не зафиксированной в законе. Два человека хотели драться на дуэли, но они не дрались. Если мы начнем осуждать людей за хотение, то создадим такой хаос, в котором сами и запутаемся.
Молодой адвокат выразил мнение всей аудитории, и ему долго аплодировали. Президиум решил, что вопрос исчерпан, и закрыл собрание, на котором, кстати, не было ни Маяковского, ни Охотникова.
Сугробы и камни
Вечерний воздух Москвы – крепкий, сочный – ударяет в окна «Метрополя», громадного и широкого, будто чем-то удивленного. Может быть, тем, что он весь как-то потускнел, словно с него сошел лак? К широкому подъезду не подкатывают нарядные автомобили, не гремит легкомысленная музыка в ресторане. Вместо нее – звон оловянных ложек и мисок, торопливый скрип сапог, запах кожи, пота, лохматых папах. Там теперь первая советская столовая. В широком вестибюле часовые – «Товарищ, ваш пропуск!» – точно в крепости. И комендант вооружен до зубов.
А в нескольких саженях от подъезда – сугробы снега. Он не меняется, такой же, как всегда, – белый, холодный, беспомощный, обреченный на таяние.
Соня проносится мимо сугробов. Сердце колотится, точно собирается выскочить из груди. Прежде чем войти в подъезд «Метрополя», она подносит сумочку к лицу и торопливо вдыхает порошок. «Вот теперь хорошо», – проносится в мозгу.
– Вам кого? – гремит строгий голос часового. (Такой ли уж строгий? А может, это так кажется?)
– В триста сорок седьмой, – лепечет девушка, – к Лукомскому.
«Что со мной? – думает она. – Неужели я такая трусиха? Как глупо. Почему подкашиваются ноги?» Перед ней вдруг, точно фонарь, вспыхнули его глаза. Она вспомнила, как увидела его впервые, выступающего на митинге. Слова были непонятные, а он – бесконечно близкий, желанный. Фантастический сон. Неужели она увидит его сейчас?
– Товарищ Лукомский, – гудит голос часового у внутреннего телефона, – к вам пришли. Пропустить?
– В триста сорок седьмой пропуск готов.
Соня берет синенький листок и бережно прячет в сумочку. Лифт не работает. Да нужен ли он? Девушка не замечает ступенек. Вот коридор, дверь, на которой выжжено, точно огнем: 347.
Стучит. Ее это пальцы или чужие, она не знает.
– Войдите.
Комната – как все гостиничные номера: кровать, шкаф, стол, умывальник. Соня не замечает предметов. Перед ней чуть улыбающееся лицо, фигуру она не видит. В тумане горят глаза, улыбка. Соня смотрит на улыбающийся рот, на протянутую руку – сильную и крепкую, до нее страшно дотронуться, делает несколько шагов, что-то говорит. Он отвечает, они пожимают друг другу руки. Соня почувствовала, как теплота его руки проникла ей в сердце.
Что он сказал? Она, взглянув в его лицо, заметила: между двумя передними зубами, ослепительно белыми и крепкими, – маленький промежуток, немного шире, чем это бывает обыкновенно, такой же, как у ее брата Пети, пропавшего без вести. Ей вспомнилась комната, не гостиничная, а домашняя, уютная, пропитанная знакомыми запахами и старинными хорошими вещами. Петя стоит перед ней в солдатской шинели. Это было в их последнюю встречу.
Неожиданно для Лукомского и еще неожиданней для себя она закрыла худенькими беспомощными ладонями свое побледневшее лицо и горько заплакала, как маленькая и незаслуженно обиженная девочка.
Петр Ильич подошел к столу, налил из графина стакан воды и почти насильно влил ей в рот.
Ей стало лучше – от воды ли, от прикосновения его руки ко лбу или оттого, что Лукомский стал похож в эту минуту на доктора из детских сказок.
– Ну вот, —улыбнулся он, – теперь давайте разговаривать.
«Что я могу ему сказать?» – подумала Соня и вдруг неожиданно для себя прошептала:
– Я… я… хочу домой.
Петр Ильич не удивился, подошел к вешалке, взялся за шинель.
– Тогда я вас провожу, – произнес он спокойно.
– Нет, – ответила Соня, – я совсем не хочу домой, но только не знаю, о чем буду говорить… Я думала… Мне казалось, я смогу столько сказать, а теперь вижу, что… Не хочу, чтобы вы думали, что я дурочка или…
Она потеряла дар речи и сконфуженно замолчала.