Став посреди комнаты и обведя всех громадными глазами, она начала прерывающимся, взволнованным голосом:
— Я стою у окна. Широкая улица. Мостовая разворочена: камни, выбоины… Идет процессия. Такой процессии я не видела никогда в жизни. Священники, муллы, раввины, ксендзы, пасторы, служители всех культов, и все они пьяны. Идут дикой шатающейся походкой, в руках хоругви, иконы, чаши с дарами. Одну чашу я запомнила особенно: громадная, золотая, как кусок солнца. Ее несет священник. На нем ярко-красная риза, борода у него рыжая, глаза серые, с красными жилками, такими тонкими, точно сквозь его зрачки кто-то продел алую шелковую нить. Дует ветер, идет дождь, смешанный со снегом, на небе лиловые тучи, а где-то внизу, в подвале — писк крыс, невероятно жалобный, заунывный, точно стая диких голодных кошек копошится в их внутренностях. Я хочу крикнуть и не могу. Раскрываю настежь окно. В мою комнату врываются холодный ветер, дождь, снег…
— Мистика, чертовщина, бабушкины сказки! — произнес, икая, Есенин.
— Странный сон… — говорю я, осторожно улыбаясь.
— Послушайте, мы забыли о главном, — сказал Амфилов. — Мы заехали за Софьей… Софьей…
— Аркадьевной, — подсказываю ему.
— За Софьей Аркадьевной не для того, чтобы слушать сны, мы хотели поехать в один семейный дом…
— К черту семейный дом! — буркнул Есенин.
— Знаете что, — вмешиваюсь я, — поедем лучше кататься. Уже утро…
Распахиваю тяжелую занавеску. На ослепительно белом снегу горело бледно-желтое, похожее на солому, солнце, слегка подкрашенное пурпурной краской.
Соня вновь скрылась за ширму и через минуту появилась еще более бледная и возбужденная.
— Я готова ехать, — сказала она.
Но Есенин уже спал. И разбудить его было невозможно.
— Оставим его здесь, — решила Соня. — Я закрою комнату на ключ.
Мы вышли на улицу.
— Я раздобуду сани, — предложил Амфилов, исчезая за углом. — Поэзия — святое дело…
Как только мы остались вдвоем, Соня сказала:
— Рюрик, милый, ты знаком с Лукомским?
— Да, немного.
— Так вот, если ты мне друг, то должен меня с ним познакомить.
— Зачем? — От удивления я даже остановился.
— Так надо. Не расспрашивай. Я потом все объясню.
— Нет, я не согласен. Я тебя очень люблю, но не сердись, ты шалая особа, а Лукомский — видный партийный работник.
— Ну и что?
— Мне будет неудобно, если…
— Ты сошел с ума. Неужели ты думаешь…
— Я ничего не думаю.
— Нет, ты воображаешь, что я хочу быть русской Шарлоттой Корде.
— Нет, но…
— Это возмутительно! А я тебя считала своим другом, чутким, верным.
— Соня!
— Ну тогда я скажу все.
— Я не требую исповеди.
— Назови это как хочешь. Я люблю Лукомского.
Мне стало весело, и я рассмеялся.
— Тебе это кажется смешным? — рассердилась девушка.
— Нисколько.
— Тогда почему ты смеешься?
— Потому что Лукомский не будет заниматься глупостями.
— Что же он, каменный?
— Нет, но сейчас ему не до этого.
— Все равно. Я ему должна сказать.
— Что ты ему хочешь сказать?
— Рюрик, ты поглупел!.. Только то, что я его люблю.
— Я не буду тебя с ним знакомить.
— Тогда я познакомлюсь с ним сама.
— Этого я не могу тебе запретить.
— Ты не будешь сердиться?
— Поговорим об этом потом.
— Я слышала раз, как он выступал на митинге. Это было до Октября. Он — в матросской форме… Это глупо… Политика мне, в сущности, чужда, но он… он… дорог. Об этом у меня есть даже стихотворение.
И, не дожидаясь моей просьбы прочесть, закрыв глаза, начала декламировать:
В это время к воротам подъехал Амфилов.
— Ура, нашел! Но с каким трудом. Черт бы побрал этих извозчиков, все точно в воду канули.
— Как хорошо! — воскликнула Соня. — Ах, какое солнце… Рюрик, хотя ты и бесчувственный чурбан, слушай, как бьется мое сердце! Это от любви, — прошептала она, садясь в сани.
«Бедная девочка, — подумал я с жалостью, — твое сердце бьется не от любви, а от кокаина».
Ночная чайная