— Ну хорошо, — сказал Луначарский, и глаза его заблестели под стеклами пенсне, — пока меня не сняли, я должен исполнять свои обязанности — еду на заседание в ЦК.
Мы остались вдвоем.
— Рюрик, я серьезно не понимаю, — сказал Маяковский, — что вы находите в Мариенгофе и Шершеневиче, ведь у них все кривлянье, а революция — это слово, которым они потрясают, в их руках оно превращается в погремушку. На словах они левые, а на деле — плевелы. Мне кажется, что вы это понимаете, но по непростительной мягкости не отмежевываетесь от них.
Я ответил:
— Все гораздо сложнее. Революция, ее приятие и неприятие, любовь к России и чувство интернационального долга, религия и атеизм — одним ударом этот гордиев узел разрубить нельзя. Мне тоже кажется, что вы все понимаете, но что-то восстает против вас, против этого.
Маяковский нахмурился, а это случалось не часто.
— Жаль, что здесь нет вашего друга Есенина, он бы вам сказал: «Мудришь, Рюришка». Вы все-таки подумайте над моими словами. Если бы я не восхищался вашим мужеством в первые годы революции и простыми волнующими статьями в «Известиях», не стал бы говорить так откровенно.
Мне стало жаль этого большого человека и поэта, разрываемого на части затаенными противоречиями, а Маяковский жалел меня, поэта не в меру доброго, которого окружали недостойные люди.
В эту минуту мы не догадывались о мыслях друг друга и разошлись, обменявшись рукопожатием.
«Красный петух»
Как ни странно, но самый неуютный, холодный и неподходящий для собеседования и диспутов клуб «Красный петух» начал вызывать все больший интерес у московской публики. Посетителей клуба нельзя было заподозрить, что их тянет сюда запах жареных котлет и звон бокалов. Буфета здесь не было. По мнению Каменевой, которая являлась председателем, закуски и вина могли скомпрометировать идею этой организации.
— Мы не «Музыкальная табакерка», — отвечала она тем, кто жаловался на отсутствие уюта.
— Тогда похлопочите, чтобы свет был не такой тусклый.
— Свет от нас не зависит, — отвечала она. — Тот, кого интересуют идеи, должен примиряться с неудобствами. Мы не развлекаемся, а работаем, ищем новые пути в искусстве.
Виктор Ромов, печалившийся не об отсутствии освещения, а о буфете, воскликнул:
— Лучше искать новые пути при ярком свете, нежели в потемках.
Но Каменева, уставшая от сияющей люстры у себя дома, парировала:
— Кто хочет найти верный путь, найдет его и в темноте.
Однажды на диспуте поэт Клычков предложил издать декрет о снятии и уничтожении всех памятников на улицах и площадях Москвы, а в музеях — буржуазных картин и скульптур. Художник Якулов крикнул с места:
— Я вношу маленькую поправку.
— Какую? — спросил Клычков.
— Зачем уничтожать? Их можно разместить по многочисленным подвалам.
Скульптор Пекарев, прятавший свои шедевры от публики, ни разу не выставлявшийся ни до революции, ни после, счел себя оскорбленным: предложение Якулова поставило его спрятанные шедевры на один уровень со стряпней буржуазных художников.
— Ваш проект, — воскликнул он, обращаясь к Якулову, — позорная капитуляция перед буржуазным искусством.
В зале поднялся шум. Зазвенел колокольчик Каменевой.
— Больше того, — повысил голос Пекарев, — он выдает с головой ваши замыслы: прятать по подвалам буржуазную стряпню — это значит, что вы в душе ждете возвращения власти буржуазии!
— Вы дурак! — крикнул возмущенный Якулов.
Зал загудел и заохал. Колокольчик дребезжал, но никто его не слышал. Комендант клуба — рослый парень в потертой гимнастерке и кубанке, надетой набекрень, — громовым голосом потребовал тишины (благодаря голосу ему и даровали этот пост). Если колокольчик Каменевой можно сравнить с приказом начальства, то голос коменданта нельзя не сравнить с прекрасным исполнителем, ибо зал сразу стих. Разумеется, в «Красном петухе» никогда не было затишья абсолютного, всегда относительное.
Следующего оратора, искусствоведа Капсулева, зал ни разу не прервал, несмотря на то что говорил он невнятно и скучно. Секрет заключался в том, что он в докладе читал по порядку все выписки из различных книг мировой истории, которые касались дат, когда в различных государствах в разные эпохи происходили столкновения между представителями старого и нового искусства.
Пока Капсулев вялым голосом читал выписки, Мариенгоф шептал мне на ухо:
— Не делай глупости, не выступай перед этим сбродом. Здесь одни беснующиеся монахи, вроде твоего Мгеброва.
— Раз Мгебров мой, значит, и публика моя!
— Я тебя предупредил, а там как хочешь.
Каменева объявила о моем докладе «Истинная поэзия». Я поднялся на эстраду. Сначала все шло хорошо. Публика слушала внимательно, никаких выкриков с мест не было. Обрадованный, что карканье Мариенгофа не оправдалось, я с воодушевлением закончил: