Михаил и в юности все терял, ему нужно было иметь миллион портфелей, миллион пар перчаток, десятки зонтов, забывчивый, чудный, рассеянный человек, его приятно было дразнить, год назад они спорили о Шекспире, которого старик почитал невероятно, но не читал никогда, знал по операм и фильмам, а Михаил обожал, знал досконально и вот, возмущенный невежеством и настырностью старика, кипя слюной, заперся от него в уборной, что-то там скрежетал яростно, а потом, когда пришло время, никак не мог выбраться, кричал, что старик его запер нарочно, требовал прекратить издевательство, открыть немедленно. Очень трудно было объяснить, что сам себя закрыл, надо всего лишь потянуть щеколду изнутри.
О Гамлет, лысый идиот, гениальный ювелир, оригинальный мыслитель, о старость! И вот они взяли и упекли Михаила в психушку.
План созрел еще вчера в поезде, детали пока не возникали, он никогда деталей не дожидался, любил, чтобы они выпрыгивали неожиданно, еще горячими. Тогда я спас своих: Олега, еще не родившегося, и ее. Теперь спасу Михаила. Вслед пришла какая-то повестка, затем звонил главный врач: «Как вам не стыдно, у нас карантин, вы не имели права без инкубационного периода забирать жену, у вас преступные наклонности». Слышите, у них карантин, и этот карантин должны были переждать его любимые! Да плевал я на ваш карантин, еще неизвестно — кто из нас преступник, кто сумасшедший. Да, ошибся, виноват, да, но я сумел исправить ошибку.
Похищение! Михаил здоров, его просто нужно встряхнуть, старик увезет его в деревню, они остановятся в хорошей украинской деревне — с плетнями, тыном, коровкой, кринками, парным молочком, с библейской корочкой седого украинского хлеба, где козы орут, неудачницы, и собаки лают по-хохляцки, натужно и хрипло, где пыль за окном поднимается и оседает, как танцовщица, а трава сладко-горькая, где, где, где…
Там молодость осталась, там покой, волнения, там сладкая тревога, спать и спать, а проснувшись, уже без нервов договорим о Шекспире, хотя черт с ним, Шекспиром, он и Гамлета в кино досмотрел с грехом пополам, папье-маше сплошное, гадость. А Гамлет — это резкая черта, проведенная острым ногтем по истории человечества, почти надрез, надо было так фильм строить, чтобы кадр перегнуть пополам неровной линией, все как бы разрезаны, пытаются пригнуться куда-то под черту или вскочить на нее, балансируя, а Гамлет так и ходит перерезанный, и чтобы лента целлулоидная потрескивала и чадила как бы от старости, будто ей пять веков, как Шекспиру, и кино изобретено давным-давно. «Пусть Гамлета поднимут на помост, как воина, четыре капитана», а еще лучше, пускай меня поднимут на помост, как своего, четыре уркагана…
Ему надоело шептать под Каварадосси, он пришел. Больничные руины были ничем не хуже римских, разница в том, что те — останки когда-то роскошных зданий, а эти — еще не достроенных, разница, что в Рим его не пускали, а сюда он мог проникнуть беспрепятственно, руины надо бы подсветить, и пусть по развалинам бродят никому не принадлежащие, не оприходованные больные — опять же с той разницей, что имена у них не сладко-звучные, а всякие там Юрики, Толики. Врачи, как патриции в белых хитонах, те же сандалии на ногах. Вообще мир не изменился.
Надо врачам подарить по пряжке на халаты. Он уже знал, что за пряжки — ордена Боевой Славы, Красного Знамени. А сандалии позолотить. Так он по ходу пересоздал мир сумасшедшего дома.
Он побежал по аллее, вернее, по тому, что могло бы быть аллеей, деревья стояли вдоль с маленькими скрученными ветвями, он побежал по тому, что могло называться аллеей. Брюки съехали под живот. Живот мотался в пиджаке, как люстра. Пиджак был надет для конспирации, он предназначался Михаилу, если у него все отобрали в больничном боксе.
«Когда-нибудь я так побегу, что кончусь», — с надеждой подумал он.
— Уберите руки! — грозно крикнул он старухе-санитарке, заградившей вход, и прошел в коридор, сразу напомнивший школьный, тот самый, забытый, так и не отремонтированный, а в палатах, лишенных дверей, ученики обоссанные, старые, небритые, подавленные безграничным сроком обучения, где тут его класс?