Объятия наверняка были бы неловкими, и нежданный гость их грамотно избежал… Когда сделали официантке заказ (Фалолеев выбрал крепкое иркутское пиво «Адмирал», а Григорьев яблочный сок — за рулём), то скованное безмолвие кое-как разбавилось разговором. Но неприятные, ужасающие открытия для отставного майора не закончились — сидя напротив, почти лоб в лоб, он обнаружил, что левый глаз товарища выбит, и там тускло, безжизненно сверкает стеклянный протез… Пират, да и только… не киношный, не рисованный, а натуральный, прежде хорошо знакомый…
Бывший сослуживец теперь больше угнетал, нежели располагал к воспоминаниям, и Григорьев осадил себя в желании потерзать Фалолеева расспросами, откровенно выложить свои новости. Поглядывая по возможности в сторону, он скованно выдавил из себя лишь тройку пустых дежурных вопросов. К тому же необъяснимая тревога тронула сердце Григорьева — не с добром появился тут Фалолеев. Хоть и легко чиркнула, мимоходом, будто мягкое крыло невесомой пташки, но он знал — если затаённая беда постучалась в ворота, то открывай ей обе половинки настежь, обрастёт, как снежный ком, еле протиснется. И пусть человеческая логика твердила, что их «яйца» лежат по раздельным, далеко стоящим друг от друга корзинам, никто из них никому ничего не должен — спокойствие испарилось.
Фалолеев сильно изменился и внутренне: сухость, довольно рано вытянувшая из его тела жизненную силу, молодость и красоту, подгрызла и душу. Единственный глаз, что мог олицетворять принадлежность Фалолеева к роду человеческому, порой казался Григорьеву тоже стеклянным, безжизненным, мертвецким. Фалолеев жадно курил, кривя в затяжках и без того перекошенное лицо, словечки вылетали у него сухо, выхолощенно, будто у робота.
Григорьев тихо поразился одному воспоминанию. Это было прошедшей зимой: дочь, студентка Читинского университета, сидела за компьютером — дорогим и редким чудом американской промышленности, сын учил пушкинский «Зимний вечер», расхаживал по квартире и бубнил себе под нос бессмертные строки: «Буря мглою небо кроет…». Дочь решила всех удивить: она набрала с книжки стихотворение в компьютер, запустила там какую-то программку и, словно цирковой зазывала, взбудоражила всю квартиру: «Сейчас компьютер Пушкина читать будет!»
И точно, из белого пластмассового динамика без чувств, без эмоций, очень размеренно понеслось: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…». Было интересно, что слова, написанные на синем экране, электронная железяка преобразила в речь, в привычную и понятную русскую речь! Но кроме удивления возможностью заморского ящика ничего более не охватило семейство Григорьевых. Синтезированный голос — пустой, равнодушный, не понимающий ни на йоту из того, что заключает он в рождённых микросхемами словах, не способный постигнуть сути сказанного, осознать про мглу и снежные вихри, про обветшалую соломенную кровлю (куда тут понять даже живому американцу — создателю компьютера!), не способный передать того трогательного, человеческого, что Александр Сергеевич вложил в стих, — ни на полмизинца не покорил слушателей.
И когда компьютер, механически бормоча, обратился к старушке, которая приумолкла у окна, Наденька не выдержала и с серьёзным возмущением замахала руками: «Нет, уж нет! Такой Пушкин нам не нужен!» И она, охваченная если не гневом, то недовольством, прочла сама, как буря воет зверем и плачет дитём… как печальна и темна ветхая лачужка… как рвётся автор услышать зимним вечером песню о девице…
И выплеснулась в стихах душа, которая и обязана была выплеснуться, и наполнила их квартиру высоким магнетизмом поэзии… и обрушился на Григорьевых вал трепетного смятения, сквозь который представилась буря, терзающая старую гнилую солому на крыше, и возник образ самого Александра Сергеевича, грызущего раскатанными африканскими губами белое гусиное перо, и будто наяву привиделась Арина Родионовна — лукавая, домашняя старушка, выглядывающая по углам оловянную кружку… и лишь усугубилась наглядно разница между тем, какие духовные высоты способна почувствовать душа человеческая, и тем, что рождённый прогрессом звук есть только звук и ничего более…
Сейчас Григорьев слушал монотонный, сродный с компьютерным голос Фалолеева, видел глаза его — такие разные по природе, но чем-то странно схожие: один стеклянный, неподвижный, немой, и второй — усталый, блёклый, словно с матовой поволокой, и не мог отделаться от ощущения, сколь мало человеческого осталось от того лейтенанта, двенадцать лет назад лихо выпрыгнувшего из-под тентованного кузова ГАЗ-66…