Он забыл про сосну и, как был облачён в шинель, возвратился в своё логово на ветки спать. Но воспоминания не отпускали, а сон не шёл. По всему выходило, что сейчас сердце его должно было так съёжиться, так сдавиться от жалости к себе, что или лопнуть тотчас, или превратиться в сухой камень — в любом случае с неминуемой смертью, ибо что может быть жальче того последнего взбалмошного десятка лет, в которых растратилась вся его жизнь?!
Однако тут обнаружилось, что сил жалеть себя у него не осталось. Его угнетённое, но всё же ясное сознание лишь бесстрастно заключало — пепел остался не только от его прошлого. Куда он ни бросит взор, куда ни сунется искать выход — везде пожарище, опустошение, смерть… Пора с этим кончать, завтра будет последний поход за надеждой. И если от Риты прозвучит прежнее «не знаю», то он уже решил, что делать…
И тут к нему, настроенному на красную смерть «варягу», всё же подкралась жалость, никуда не делась (!), и слёзы безнадёжного отчаяния прорвались ручьём… Он засыпал, объятый теплом родной шинели, ближе которой ничего уж на свете не существовало, и беда, так цепко давящая сердце в бодрости разума его, наконец, ослабила безжалостную хватку, отвалилась в сторону, словно хлебнула дурманящего наркоза.
А он спал и видел себя в этой шинели, только что сшитой, дымчато-голубой, но уже с капитанскими погонами; в модной неуставной фуражке «аэродром»; и увесистая шашка, что полированным эбонитовым эфесом с первого раза ладно легла в его руку, теперь тусклым нержавеющим лезвием торжественно покоилась на плече… рассветным огнём сияла праздничная алая перевязь…
Он стоял посреди серого унылого поля, от края до края устланного ужасным могильным пеплом, стоял чистенький и ухоженный, как невеста, но дух его, растерянный и подавленный до пронзительной, выворачивающей всё и вся тоски, мучился давним и самым главным вопросом — куда идти, в какой стороне обретать спасение?
Серый пепел, отданный во власть тревожного ветра, зловеще клубился позёмкой и молчал, как молчит самая глубокая могила, и не открывалось посреди этого мрака никакой надежды, никакой ниточки в заветное будущее… росло, усиливалось стремительно отчаяние, казалось бы, уже обретшее свой адский предел, и сжимало до немоты, до жуткого холодного паралича всё естество его и несчастную душу…
И вдруг дух его содрогнулся невидимым посылом облегчения, а мгновением позже жаждущий взор открыл на горизонте яркий зелёный островок — там жизнь, спасение, надежда! Что есть сил подхватился он туда, и драгоценная изумрудная полоса с каждым шагом гостеприимно расширялась, расплывалась к горизонту и тянула к себе, звала.
Душа его возликовала, воспарила, он дождался, он дотерпел до чуда — пепел, разорение позади, а там… там новая жизнь! Невообразимо сочная, зеленая трава вдруг обернулась ослепительнояркими жёлтыми цветами. Он на секунду остановился, поражённый преображением, но всё равно побежал с прежним ретивым устремлением, подальше от пепла, от пустоты, от смерти!
Неведомые жёлтые цветы с длинными мохнатыми лепестками, нежные, пахучие, окружили, застлали взор, и вдруг он увидел в них Ритино лицо, то — давнее, молодое… и улыбка, как в ту единственную их ночь — робкая, милая… Он подскочил к Рите, отшвырнув далеко в сторону шашку, упал на колени и среди вороха бархатных лепестков разом нащупал её руки, тёплые, дрожащие, нежные… Их лица сближались очень медленно, через силу, словно каждого тянул сзади невидимый магнит, а он рвался преодолеть власть проклятого магнита и всё спрашивал и спрашивал: «Согласна?..»
— Да… — донёсся ответ, и радость сладкой, приятно разливающейся истомой охватила его измождённое долгим горем нутро…
Глава 26
Утром следующего дня белая, неприметная «Тойота» Олега Михайловича стояла на улице Амурской, в двух кварталах от гостиницы «Даурия». Григорьев не мог сидеть в машине по причине нервозного состояния, он прохаживался по тротуару вдоль облупленного двухэтажного, царской постройки здания, привести в божеский вид которое у городских властей пока не дошли руки.
Григорьев вертел лысой головой с настороженностью пограничной овчарки, подёргивал плечами в ответ на утреннюю осеннюю свежесть и беспрестанно впадал в непростые размышления. Противоречивый диалог, раздирающий его мозги в разные стороны, без труда прочитался бы на лице Олега Михайловича мало-мальски внимательным человеком.
Как ни погружался в беспокойные думы Григорьев, взгляд его регулярно утюжил другую сторону улицы — объектом его пристального внимания был продовольственный магазин, похожий на длинный, покосившийся от времени курятник с маленькими неприглядными окнами, несколькими разболтанными дверьми и облепленный неказистыми вывесками, среди которых самая крупная была заделана под старину, с окончанием на «Ъ» — «ПродРядЪ».