Я написала эти строки, хотя сама ни во что больше не верила. Затем склонилась к Курту: «Не хочешь черкнуть пару строк?» Он ответил отказом. «Да не переживай ты так за них!» Он даже за собственную семью не тревожился. Его больше беспокоило, что нам подадут на обед.
Я вышла из вагона и отошла в сторонку, чтобы покурить. От этих турецких сигарет, не в меру ароматизированных, меня тошнило, но мне нравилось вертеть в пальцах золоченый ободок у них на конце. Поездка выдалась долгой, мне было на редкость одиноко, я страдала от отсутствия интимной близости с Куртом.
Чтобы как-то скрасить ожидание, группка музыкантов устроила перед равнодушной толпой импровизированный концерт. Я вглядывалась в прохожих, тщетно пытаясь увидеть знакомые силуэты: матери, семенящей своими маленькими, озабоченными шажками; Лизль, вечно витающей в облаках; и Элизабет, за что-то ей выговаривающей. Отца, с неизменным окурком в углу рта и «Лейкой» на шее, видевшего мир через объектив фотоаппарата, внимательного к деталям, но неспособного составить представление о целом. Мне больше не суждено было их увидеть. Превратности войны вскоре отнимут у меня его и Элизабет. Мне вспомнилось, как он, багровый и потный, будто заправский носильщик, все бежал за поездом, разлучавшим нас навсегда. Таким он и запечатлелся в моей памяти. Старик. На перроне он прислонился к колонне, чтобы перевести дух. Рядом с ним – три женщины, как мне показалось, комкавшие в руках носовые платки. У меня в глазах не было ни слезинки.
В этой толпе совершенно незнакомых мне людей я наконец заплакала, переложив всю накопленную боль на звучавшую еврейскую музыку, от которой у меня разрывалось сердце.