Когда мы вернулись домой, я вынул эту тетрадку, чтобы записать, как обычно, прожитый день, и вдруг по тетрадочному листу забегал крошечный, с порошинку, клопик. Нет, это, конечно, не клопик, а какой-то жучишко: оранжевый, со множеством ножек, невероятно шустрый. Он носился с такой быстротой, что за ним было не уследить. Каким же мощным двигательным аппаратом надо обладать, чтобы перемещать свое тельце с такой невероятной быстротой! Он метался по листу, потом я почувствовал его на своей руке; оглянуться не успел, как он прощекотал мне щеку и опять оказался на бумаге. Я решил его прогнать, чтобы он не забрался мне за пазуху. Щекотно и противно. Я ничего не имею против насекомых, но не люблю, когда они ползают или просто сидят на мне. Такой у меня неуживчивый характер. Но я боялся тронуть его моим толстым и грубым пальцем, даже кончиком шариковой ручки, из которого выдавливается паста, уж больно он хрупкий. Я решил его сдуть. Но крошка припала к листу, уперлась или приклеилась к нему всеми своими ножками и удержалась. Я подул сильнее — никакого впечатления. Экая жизненная сила и сопротивляемость у такой малости! Я подул еще сильнее, и вдруг эта порошинка, эта оранжевая точка размазалась по бумаге, я расплющил ее своим выдохом. Не знаю почему, но это произвело на меня удручающее впечатление. Ей-Богу, я чуть не заплакал. Глаза стали влажными. Неужели мне так жалко Богову нелепицу? Жалко, конечно, но тут еще что-то. Я такой же, как он, все мы, богоярские герои, бунтари, пугачевцы, соловецкие ратоборствующие иноки, такие же слабые, жалкие и непрочные, как оранжевый жучок. Просто еще не догадались дунуть посильнее. А догадаются — и все: размажут нас красноватой кашицей, как этого бедолагу.
…Пашка как-то сказал: осажденным крепостям страшен не штурм, а предательство. Я вспомнил эти слова сегодня ночью, подслушав случайно бессонница мучила — его разговор с Михаилом Михайловичем.
— Не могу больше. Я уйду, — это сказал стрелок-радист.
— Я это давно знал.
— Откуда ты мог знать, когда я сам… сегодня еще…
— Со стороны виднее.
Пашка бывал порой резок, с начальством груб, мог покрыть матом, правда, очень редко, но в тоне его всегда оставалось какое-то человеческое тепло. А сейчас его голос был холоден, презрителен и высокомерен. Я не знал такого Пашки.
— Я скучаю за Настей, — сказал Михаил Михайлович с какой-то нищенской интонацией. — Я не знал, что буду так за ней скучать.
— Прими мои соболезнования.
— Надо ли так, Паша? — мягко сказал Михаил Михайлович. — Столько лет вместе бедовали.
— Чего ты от меня хочешь? Одобрения?
— Понимания.
— А что я должен понять? Что ты без бабы не можешь? Какой донжуан! Я младше тебя, но ничего — обхожусь.
— Это я настоял, чтобы тебя на пристань пускали.
— Я не просил. И не стал, если помнишь.
— Наверное, ты сильнее меня. Пашка промолчал.
— Все равно там будем, — вздохнул Михаил Михайлович.
— На том свете? — поспешно подхватил Пашка. — Несомненно. Только в разных отделениях.
— Я — о новом убежище, — устало сказал Михаил Михайлович.
— Не расписывайся за всех.
— Придется отсюда уйти. Будут голод, болезни, мор. Ты что решил — всех тут положить?
— Я никого не держу. Тебя тоже. Но зачем торопиться? Уйди со всеми, раз ты уверен, что придется уйти.
— Уйти надо всем! — другим, каким-то освобожденным голосом сказал Михаил Михайлович. — Я поговорю с людьми.
— Попробуй только. Я тебя прикончу.
— Что с тобой, Пашка? Я тебя таким не знаю. Ты же добрый, хороший человек. Или ты маску носишь? Кто ты на самом деле?
— Я Пашка-безногий. Так меня звали после войны в одной теплой компании. Не напоминай мне об этом времени. Я думал, что забыл его.
— Ладно. Я тебя не боюсь.
— Напрасно.
Михаил Михайлович пропустил это замечание мимо ушей.
— Но мутить людей, пожалуй, не стоит. Для себя я решил, а насчет других… Ты же не станешь их насильно держать? Этих… беспомощных, которые сами ничего не могут?
— Не твоя забота. Ты все сказал? — И Пашка накрылся одеялом.
Михаил Михайлович ушел на рассвете, когда все еще спали. И Пашка спал. Лицо у него было жесткое, как из дерева. Он спит с открытыми глазами, я замечал это у собак. Глаза свинцовые, слепые, страшные. А вообще глаза у него серые, матовые, а случается, ударит солнечный свет, и они делаются бездонно синими. Какой же Пашка на самом деле: синий, серый, свинцовый?..
Я видел из окна, как Михаил Михайлович уходил. Его выпустил Василий Васильевич, помог поудобнее устроиться на тележке, уместил радиоприемник, пожал ему руку и сразу вернулся в дом. Михаил Михайлович покатил по утреннику, устлавшему землю и траву. Он несколько раз останавливался и оглядывался, словно ждал, что его окликнут. Я бы сделал это, да ведь не такого зова он ждал. Какой же он крошечный сверху!.. Вот он в последний раз оглянулся, уже от крыльца административного корпуса, вытер лицо кепкой и скрылся.
В то же утро Пашка собрал нас и сообщил об уходе Михаила Михайловича. Без всяких комментариев. Его выслушали молча, угрюмо и разошлись.