В голубой башенке — Великомученик Пантелеймон[20]. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго — и все Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: «Взялась — и иди пешком!» Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит[21], замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской — все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы, — шорох и шлепы ног. Тумбочки — деревянные, травка у мостовой; лавчонки — с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною «астраханкой» в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает — не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вон и желтые домики заставы, за ними — даль.
— Гляди, какие… рязанские! — показывает на богомолок Горкин. — А ушками-то позадь — смоленские. А то тамбовки, ноги кувалдами… Сдалече, мать?
— Дальние, отец… рязанские мы, стяпные… — поет старушка.Московский сам-то? Внучек табе-то паренек? Картузик какой хороший… почем такой?
С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
— Твоя красавица-то? — спрашивает Горкин про девочку, но та не смотрит.
— Внучка мне… больная у нас она… — жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице. — Молчит и молчит, с год уж… первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у табе нарядная, больно хороша, увозлива… почем такая?
Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой Стучат черные кузницы, пахнет угарным углем.
— Прощай, Москва! — крестится на заставе Горкин. — Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову… закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский… приговорки у него всякие в трактире, росписано хорошо…
Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске «Трактир „Отрада“ с Мытищинской водой[22] Брехунова и Сад».
— Ему с ключей возят. Такая вода… упьешься! И человек раздушевный.
— А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч, — говорит Федя,поговеть тоже хочу. Куда ее?..
— Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил… да ты богатый. Проходящему кому подай… куда!
— А верно!.. — говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.
Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
— Во-от… спаси тя Христос, сынок… а-а-а… спаси тя… — тянет он едва слышно, такой он слабый, — а-а-а… се-ледка… спаси Христос… сынок…
— Как Господь-то устраивает! — кричит Горкин. — Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.
— С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка… во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним, — радостное, чего не знаю, — Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..
— Вводи, Антипушка! — кричит Горкин, уж со двора.
За ним — хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
— Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают…
Брехунов зовет в «Отраду» Всех — хошь стар, хошь молодой.
Получайте все в награду Чай с мытищинской водой!
БОГОМОЛЬНЫЙ САДИК
Мы — на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы. И все кажется мне особенным. Небо — как на святых картинках, чудесного голубого цвета, такое радостное. Мягкая, пыльная дорога, с травкой по сторонам, не простая дорога, а святая: называется — Троицкая. И люди ласковые такие, все поминают Господа: «Довел бы Господь к Угоднику», «Пошли вам Господи!» — будто мы все родные. И даже трактир называется — «Отрада».
Распрягаем Кривую и ставим в тень. Огромный кудрявый Брехунов велит дворнику подбросить ей свежего сенца — только что подкосили на усадьбе,ведет нас куда-то по навозу и говорит так благочестиво:
— В богомольный садик пожалуйте… Москву повыполоскать перед святой дорожкой, как говорится.
Пахнет совсем по-деревенски — сеном, навозом, дегтем. Хрюкают в сараюшке свиньи, гогочут гуси, словно встречают нас. Брехунов отшвыривает ногой гусака, чтобы не заклевал меня, и ласково объясняет мне, что это гуси, самая глупая птица, а это вот петушок, а там бочки от сахара, а сахарок с чайком пьют, и удивляется: «Ишь ты какой, даже и гусей знает!» Показывает высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут «лоскутная гостиница», для странного народа.