По-существу, открытие математического способа мышления, мышления в понятиях, дало начало греческой философии[208]
, а значит, в определенном смысле слова, и всей европейской мысли вообще[209]. «В некотором смысле можно сказать, что мы живем в математической цивилизации [курсив авт. – К. К.] и, может быть, умираем вместе с нею», – свидетельствует академик И. Р. Шафаревич[210]. Пифагор открыл способ существования математических истин: единичный закон (понятие), находящийся на мета-уровне, охватывает, вообще говоря, бесконечное множество подчиненных, подвластных ему переменных (представлений) как нечто единое[211]. Способ существования математических объектов был спроецирован Платоном на способ бытия всего сущего[212]: вечные и неизменные общие идеи, находящиеся на метауровне по отношению к чувственно воспринимаемой реальности, управляют множеством непрестанно изменяющихся бесконечно разнообразных индивидуальных вещей. Однако оставался нерешенным вопрос о том, как, собственно, идеи причастны реальности. Для того чтобы разрешить эту проблему, Платон был вынужден ввести понятие материи – восприемницы идей[213]. Материя – средоточие всего иррационального, она мешает вещи уподобиться идее, а потому математически не описуема (изменчивость, присущая природе, считалась следствием проявления иррациональности материи). В эпоху античности считалось несомненным, что математика и физика имеют дело с онтологически различными объектами: математика – с идеальными (а значит – не-отмирными, сверхприродными[214]) статичными конструкциями[215], физика – с разворачивающимися во времени целеустремленными процессами[216]. Поэтому «математическая физика» (подобная той, что описана в платоновском «Тимее») была не наукой о природе, не «физикой» в современном смысле этого слова, но скорее наукой об «идеальных прообразах» физики[217].Для того чтобы математика смогла восприниматься как адекватный язык для описания природы, должно было произойти соединение реального и идеального миров. Принципиальная возможность такого соединения обусловлена, как представлялось в эпоху Средневековья, фактом боговоплощения, низведшего идеальное, а значит, в соответствии с представлениями того времени, «математизируемое» небо на грешную землю. Именно в размышлении над последствиями факта боговоплощения – источник науки Нового, подчеркивал французский философ А. Кожев[218]
. Только религия Логоса, ставшего плотью[219], дала возможность «воплотить» идеальные математические конструкции в «плоть» реального физического мира. На пороге же Нового времени произошло «оправдание» движения и изменения.Новоевропейская наука возникла не просто как эффективный способ познания мира, но как новое богословие, богословие Книги Природы, противостоящее традиционному богословию Откровения[220]
. Если прежде богословие основывалось на авторитете отцов и приверженности преданию, то новая наука обратила свой взор к Книге Мира. Создатели новоевропейской науки верили в то, что, обратившись непосредственно к Книге Природы, к тому авторитетнейшему тексту, который создан Самим Творцом мерою, числом и весом[221], человек окажется способен приобщиться к райским источникам премудрости, способной позволить ему достичь почти божественного могущества[222] и преодолеть возникшую в результате грехопадения необходимость со скорбью питаться от земли и в поте лица есть хлеб свой[223]. А Книга Природы, как считалось тогда, должна помочь припомнить тот райский язык, что позволял Адаму нарекать имена твари[224] и который был утрачен после вавилонского столпотворения[225]. Язык этот, в случае его нового обретения, окажется способен, как верилось исследователям, преодолеть противоречия различных вероисповеданий[226].