– Придется тебе олуй пить, Добрыня, – вздохнул Путята.
– Ну, давай… – согласился я.
Поморщился, едва только в нос ударил крепкий хмельной дух. Едва не вывернуло наизнанку, но, пересилив себя, я всё же сделал несколько больших глотков из протянутой воеводой корчаги. Пиво оказалось теплым и противным.
– Ты потерпи, – прошептал Путята. – Сейчас полегчает.
Отрыжкой олуй наружу полез, передернуло меня, и я поспешно отдал корчагу.
– Забери эту гадость.
– Кому гадость, а кому влага живительная, – сказал воевода и жадно принялся допивать остатки пива.
Я отвернулся, чтобы не смотреть, как заходил кадык у Путяты, как тонкая струйка цвета перекисшей мочи потекла по обезображенному подбородку воеводы, окрасила седину противной желтизной, закапала с бороды и растеклась мокрым пятном по расшитому пазуху рубахи.
– Ух, – подал голос тот, словно не замечая, какую муку мне принес своим питием. – Хорошо пошла. Тришка, лови! – и кинул пустую корчагу отроку.
Тот поймал ее, но неловко. Корчага выскользнула из рук Трифона и грохнулась о землю, развалившись на несколько крупных черепков.
– Что ж ты, растяпа! – прикрикнул на паренька Путята.
– Так ведь… – пожал плечами Трифон, упал на колени и принялся быстро собирать черепки. – Может, как склеим?
– Брось, – махнул я на него рукой. – Что разбилось, того уж не собрать.
А воевода рукавом губы утер, на меня посмотрел. Сказать чего-то хотел, не дали ему.
– Боярин! Боярин!
Смотрю – ратник из руси к нам спешит, мужичонку какого-то под мышки подцепил и за собой волокет. А мужичонка едва на ногах держится. Черный весь, то ли дегтем, то ли сажей измазан. Голова нечесана, бороденка куцая топорщится, порты на нем разодраны, и почему-то мокрый.
– Боярин! – кричит воин.
Крик этот у меня в голове, словно эхо горное, отзывается, больно от него, терпежа не хватает.
– Не ори! – зажал я ладонями уши.
– Боярин, беда! – ратник выдохнул.
– Чего еще?
– Вот, – положил он мужичонку мне под ноги. – Перебежчик с того берега.
Вода с того ручьями бежит, а рубаху с портами хоть выжимай.
– Кто таков? – Путята над мужичонкой нагнулся.
– Мефодием меня зовут, – тихо сказал перебежчик. – Мне бы Добрына Нискинича повидать, ключник я его…
– Здесь я, Мефодий, – с трудом узнал я мужичонку. – Что стряслось?
– Беда большая, господин, – он меня тоже разглядел, подняться попытался, но не смог и заплакал от бессилия.
– Будет тебе, ключник, – присел я перед ним на колени. – Успокойся. Случилось-то чего?
– Господин мой, – ключник принялся размазывать слезы по щекам, – прости меня Христа ради. Не сумел я хозяйство твое сберечь. Поганцы сперва церковь пожгли, а потом на подворье твое накинулись, терем подпалили, добро растащили, а жену… – и он зашелся в рыданиях.
– Что с ней?
Я почувствовал, как похмелье оставило меня, как голова вдруг стала ясной, и мысли с неимоверной скоростью закружились в просветлевшем мозге.
Нехорошие мысли.
Недобрые.
Злые.
От предчувствия чего-то жуткого и непоправимого защемило сердце и захотелось выть. А потом передо мной вновь вспыхнули давно забытые, жестокие и беспощадные волчьи глаза. И мне на миг показалось, что я стою возле заиндевевшего от мороза куста, сжимаю в руке свой детский лук, а по правой ноге тонкой горячей струйкой стекает мой страх…
– На посадников двор позарились нехристи… – сквозь рыдания причитал мой старый ключник Мефодий. – Греха не побоялись, поганцы…
– Что с ней? – повторил я свой вопрос, уже догадываясь, каким будет ответ.
– Спалили ее, – прошептал Мефодий. – Спалили вместе с теремом… сожгли нехристи горлицу нашу, госпожу Наталию светлую… не уберег я… сам едва жив остался. В реку кинулся… доплыл.
– А Константин?!
– Живой… – из последних сил ключник пытался оставаться в сознании, – … его еще на прошлой седмице бабка Загляда в Коростыню забрала… в деревеньку вашу… живой, Добрыня Нискинич, твой сынок… жив Константин, слава тебе, Господи… – и ключник впал в забытье.
– А-а-а! – не сразу понял, что это я сам кричу, а Путята обхватил меня своими ручищами, повалил на землю рядом с ключником и старается удержать, чтобы я не вырвался, не бросился бежать в ставший ненавистным город и крушить… крушить… крушить все на своем пути…
– Ну? Надумал чего-нибудь? – спросил меня воевода вечером.
– А чего тут думать? – горько вздохнул я.
Ближе к полуночи город запылал. Его подожгли сразу с четырех сторон. Огонь бодро перекидывался от одного дома к другому, подворья вспыхивали, словно сухие дрова в печи, и быстро выгорали дотла. Обезумевшие от навалившейся напасти люди метались среди пожарища, не зная, что спасать в первую очередь, то ли нехитрый скарб, то ли собственные жизни. Кто-то выносил пожитки из не охваченных пока пожаром домов, а кто-то из последних сил старался справиться с разбушевавшимся пламенем. До самого утра, не смолкая ни на мгновение, заглушая крики людей, треск догорающего дерева и яростный гул взбесившегося от внезапной свободы и вседозволенности огня, над городом плыл тревожный набат Вечевого колокола.
А перед рассветом я велел Путяте вести русъ на приступ…