Во всем этом определенно чувствовался некий привкус диковинного колдовства. Музыка казалась ему до странности неестественной; она навевала мысли о колышащейся на ветру листве, о ночных дуновениях слабого ветерка, напевно скользящего вдоль проводов, труб дымоходов или оснастки морских судов. Или же — сравнение это прорвалось в ого сознание совершенно неожиданно — она походила на хор животных и поющих по-звериному и глядящих на луну. Ему даже почудилось, что он расслышал завывание, похожий на человеческий крик вой кошек, сидящих на ночной крыше, то взлетающий, а то опадающий надсадный стон. И музыка эта, приглушенная расстоянием и листвой, заставили его подумать о странной компании этих существ, облепивших высоко в небе невидимую ему жестяную твердь и обменивающихся друг с другом этими торжественными и одновременно мрачными звуками, взывая как к своим собратьям, так и к луне.
По словам Везина, у него даже сложился некий образ, который как ничто другое отражал самую суть нахлынувших чувств. Инструменты играли с самыми немыслимыми для него паузами, а чередующиеся крещендо и диминуэндо поразительно походили на традиционный кошачий концерт на крыше ночного дома, то стремительно возносясь, то столь же неожиданно, без всякого предупреждения опадая, переходя на более низкие, глубокие тона, и все это смешивалось в каком-то нелепом, диковинном хороводе диссонансов и аккордов.
Но в то же время в целом получался довольно плавный, хотя и заунывный строй звуков, а явно фальшивые ноты полуразбитых инструментов оказывались настолько необычными, что не оскорбляли его музыкального слуха, подобно звучанию выбившейся из общего ритма скрипки.
Он просидел так довольно долго, полностью как это и было в его характере, отдавшись небывалому доселе восприятию странной музыки, и наконец, когда сумерки стали сгущаться, а со стороны долины повеяло прохладой, побрел в свое временное пристанище.
— Но вы не заметили в этом ничего тревожного? — коротко спросил Силянс.
— Абсолютно ничего. Знаете, это показалось мне настолько фантастическим и пленительным, что мое воображение попросту испытало небывалую встряску. Возможно также, — добавил он, намереваясь как можно мягче пояснить свою мысль, — что именно этот сдвиг воображения стал причиной всех последующих впечатлений, поскольку, когда я возвращался в гостиницу, мой рассудок буквально осаждали подкрадывающиеся к нему со всех сторон магические образы этого места, причем я вполне осознавал сущность происходящего со мной. Но было кое-что и другое, чему я ни тогда, ни сейчас не нахожу объяснения.
— Вы имеете в виду какие-то неприятные инциденты?
— Пожалуй, инцидентами их не назовешь. Просто на мой мозг нахлынули волны, словно состоящие из живых ощущений и образов, хотя я и понятия не имею, что стало тому причиной. Случилось это сразу после захода солнца, когда покосившиеся старые строения вычертили на матовом золотисто-красном фоне неба поистине волшебные контуры и силуэты. Вечерняя мгла быстро сгущалась над извилистыми улочками. Очарование подобного зрелища может стать просто завораживающим, и именно так оно и было в тот вечер. И все же я каким-то образом чувствовал, что нахлынувшие на меня тогда ощущения впрямую не были связаны с тайной и загадкой той сцены…
— То есть это не было лишь неуловимой трансформацией духа, наступившей под воздействием прекрасного зрелища? — подсказал доктор, заметив некоторое замешательство Везина.
— Именно так, — кивнул тот, явно обрадованный этой подсказкой и с этой минуты больше не воспринимавший на свой счет наши снисходительные улыбки. — Впечатление это возникло по какой-то другой причине. Например, в дальнем конце шумной главной улицы, по которой постоянно сновали люди, спешившие домой с работы, делавшие покупки в лавках и у торговцев вразнос, лениво болтали друг с другом, ну, и тому подобное, я заметил, что совершенно не привлекаю к себе их внимания, и что никто не смотрит мне вслед как незнакомцу или иностранцу. Меня попросту игнорировали и мое присутствие в их среде не вызывало никакого интереса.
Но потом, чуть позже, меня словно осенило, я со всей убежденностью понял, что вся эта невнимательность к моей персоне, и все их безразличие ко мне были лишь маскировкой, ловкой выдумкой, не более того. На самом деле каждый из них внимательно присматривался ко мне — каждую минуту, каждое мгновение. А игнорирование меня было лишь притворством, искусным притворством.
Он на секунду умолк и взглянул на нас, желая удостовериться, не вызвала ли эта его тирада знакомые улыбки на наших лицах, но затем, явно приободренный, продолжал: