- Коль, она же ведь профура гулящая, - твердо произнес Николай Иванович, передавая слова матери, которые оказались последними. Мать сказала, что, если он женится на Валентине, она перестанет с ним разговаривать. Он женился - она замолчала. Умерла она скоропостижно, и так они и не помирились. В дом Николая переехала его теща, и стали они жить вчетвером: он с Валентиной, дочка Люся и теща Антонина Гавриловна, которая так уважала зятя, что вся деревня над ней потешалась. Дочери заколки не купила на пять копеек, а как ни зайдет в сельмаг - Кольке рубашку, или майку, или селедки его любимой - уж чего-нибудь, а непременно купит. Потом купила мотоцикл.
Жизнь Николая Ивановича после женитьбы протекала по раз и навсегда установившемуся порядку. Сперва уходил на работу он, за ним Валентина. Антонина Гавриловна сидела с внучкой, а в конце дня выяснялось, что Валентина исчезла. Ночевать домой она приходила крайне редко и, как правило, по необходимости - переодеться, переобуться или просто выспаться. Гуляла она люто, на глазах у всей деревни, мужа и матери, и только один-единственный человек всякий раз находил её "командировкам" подобие оправдания. Человеком этим был Николай.
Он считал, что такая красавица и умница, как Валентина, просто не может вынести присутствия некрасивого и ограниченного супруга, каким являлся он, Николай Иванович Машков. Он страдал оттого, что уродился таким хлипким, незавидным, не сумел удержать такую раскрасавицу, и в душе полагал, что он - Валентинин крест, который она несет как умеет.
С тещей разговаривать он был не в силах, и на всем белом свете было только одно живое существо, которое все про него знало и понимало. Этим существом была Люся. Сколько всяких коней, собак, санок да качелей сделал он дочке. А про мать никогда они с отцом не заговаривали, потому что чего уж говорить, и так все понятно. Так и жили.
Но наступил день, когда Николай Иванович вдруг что-то понял. Не все и не то, что понимали другие, - что-то свое.
Рассказывая о своем прозрении, он долго подбирал слова, но нужных так и не нашел. Мы сидели с ним в ленинской комнате, нам принесли чай с сушками, человек, назначенный охранять меня, чуть не уснул в коридоре, а мы все сидели. Никто нам не мешал.
Это было не прозрение. Это была вдруг открывшаяся рана, о существовании которой её носитель не подозревал. Ему вдруг стало невмоготу.
Он сказал об этом жене и предупредил, что, если она сегодня уйдет, он сделает что-то ужасное. Она ушла.
Ушла сегодня, потом завтра, и все хохоча и точно зная, что ничего он с этим поделать не сможет.
Самое, может быть, непереносимое, как уж потом понял Николай Иванович, было то, что она, прямо глядя ему в глаза, говорила что-нибудь в таком роде: иду на блины. Или на крестины. В его сознании возможность такого откровенного вранья просто не могла найти себе никакого места.
Он полагал, что вначале она действительно шла на блины или куда там ещё она говорила, а уж потом, по ходу дела, случалось что-то другое. И полагал он так не потому, что был дурак - просто он был не такой, как другие люди. Другие признавали вранье как способ жить, а он - нет. Он никак не мог уразуметь, что женщина, которая сказала ему однажды: "Колька, везде я была, а под венцом не стояла...", женщина, которую он не преследовал, а только провожал глазами, женщина, которой он ничего не обещал, потому что не мог он ничего обещать, - эта женщина вдруг начнет топтать его. Зачем? Вот чего на самом деле он не мог уразуметь.
Зачем ей нужно было это замужество? Зачем дочка, которую она и на руки-то ни разу не взяла? Зачем она добровольно стала женой, хотя могла до конца своего бабьего века гулять и никто бы ей слова не сказал - потому что не замужем. А охотники были всегда. Такая это была женщина.
Вот однажды утром она взяла корзину и, глядя ему прямо в глаза, сказала, что идет за ягодами. В туфлях на каблуке и в новой кофте. Он молча вышел за ней на крыльцо и взял за руку. Дочка, которой в ту пору было шесть лет, сидела возле калитки на лавочке. Бабушка учила её вязать.
Валентина брезгливо отдернула руку и направилась было к калитке, но он сказал:
- Ты, Валя, больше не уйдешь.
- Уйду, - рассмеялась та.
Была суббота, все соседи были дома, все видели, как он бросился в сарай и схватил топор. Пока он ходил за топором, она могла бы выскочить на улицу, но она стояла и ждала, чтобы уж он раз и навсегда понял, что она его не боится и будет делать, как ей больше нравится. Какое там боится...
Он сказал ей что-то еще. Что - не помнит, а помнит только последнее: как она смеялась и медленно шла туда, за ягодами... Она не убегала. Это он то ли побежал, то ли прыгнул. Сказал, что, когда замахнулся, топор вспыхнул на солнце, как золотой.
Она рухнула, и через мгновение вокруг возникло огромное вишневое пятно. Он оглянулся и увидел глаза своей дочки.