Когда, по истечении двух недель, неведомый больной вышел из больничных комнат, его едва узнали, так он изменился. Те, которые видели его в день прибытия, не верили глазам: слег исполинского роста, дородный человек, встал призрак человека, кожа да кости. В особенности изменилась внешность, так как ему наголо остригли волосы, как всем послушникам, и одели рясу. С тех пор он стал исполнять в монастыре обязанности, которые, по очереди, исполнялись всеми вновь принимавшимися в монастырь монахами.
Он носил воду, колол дрова, прислуживал на кухне, мотыгой разрыхлял под огороды землю; и, хотя при худобе казался обессиленным, никому не уступал в исполнении самых тяжелых послушаний. Напротив того, работа, по-видимому, приносила ему облегчение и доставляла удовольствие, судя по тому, как горячо он за нее хватался.
Он вставал чуть свет и весь день до ночи проводил в трудах. И если видел, что кто-либо не мог совладать с какой-нибудь задачей, то бежал и помогал везде, где требовалось наибольшее напряжение сил или грозила какая-либо опасность. В костеле бывал редко; останавливался в притворе у порога и не хотел входить. Все в монастыре присматривались к нему с величайшим любопытством, ибо по осанке и платью, которое он снял при вступлении в монастырь, братия догадывалась, что он из сильных мира. Иные считали его, впрочем, попросту лесным разбойником, долго наводившим в горах страх на путников. Но никто ничего не знал точно, а отец Оттон молчал.
Случалось, что в укромный монастырь заезжали по пути вельможные паны из угорских и славянских земель и останавливались на ночь. Тогда, вероятно, с разрешения настоятеля новый братчик, которому дали имя Павел, не показывался вовсе. Он скрывался в садовых службах, замыкался в келье и даже не выходил на послушание.
Наиболее странно было его поведение, когда через два месяца после вступления незнакомца в монастырь однажды вечером прибыли в Оссяк несколько польских рыцарей, живших при дворе венгерского короля. Это были болеславцы, сохранившие до конца верность Болеславу, королеве и молодому Мешко. Отец Августин принял их радушно, как всегда принимал дорожных людей. Братчик Павел, несший через двор вязанку дров, согнувшись под ее тяжестью, как раз в то время, когда монастырские врата открылись, чтобы впустить рыцарей, мгновенно исчез в кухню, и его напрасно искали весь вечер и следующее утро.
Перепугались даже, не случилась ли с ним беда; но отец Оттон сбегал к настоятелю, а тот сказал, что сам услал Павла присмотреть за новью, на которой корчевали пни.
Болеславцы, которых поместили в покоях для гостей, разговорились только с отцом Августином и Отгоном, которого сейчас же узнали. Старичок стал расспрашивать, как им жилось на свете… Можно было и не спрашивать, так как одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, сколько переболела и чего успела натерпеться эта блестящая и удалая молодежь.
— Отче, — воскликнул Доброгост, так как Буривой, когда-то самый разговорчивый, теперь почти разучился говорить, — отче, лучше и не спрашивайте, чтобы, отвечая, мы не надорвали сердца. В несчастный час вернулись мы из Киева, и больше не было войны; тогда стали воевать дома, со своими. Вы, верно, не были уж в Кракове, когда после убийства епископа и короля, и нас прогнали прочь. Болеслав уезжал в надежде, что вернется во главе большого войска и заставит страну смириться… Вот мы и приехали в Угорскую землю с великой пышностью и торжеством, и нельзя пожаловаться, чтобы нас дурно приняли. Но у государя было сердце не на месте, и мысли не в порядке. Вместо благодарности за гостеприимство, он стал обращаться с венгерским королем, как со своим холопом.
Венгерский король готов был все перенести от своего благодетеля, но знать стала роптать, бурлить и возмущаться. Таким образом, вместо мирного жития и друзей наткнулись мы на новую вражду и огорчения.
Король, как бывало дома, над всем издевался, так и здесь стал пренебрегать внешними приличиями. Ни на волос не поступился гордостью и не давал себя уговорить. Тяжкие пережили мы времена; Единому Богу ведомо, что мы перетерпели, каждый сам по себе и все вместе. Чем туже нам приходилось, чем хуже были вести из Польши, тем он, наперекор, становился необузданней и безрассудней. Сколько раз приходилось замыкаться в отведенном нам подворье и защищаться против доведенных до отчаяния венгров, гостеприимства которых он не уважал и не хотел быть благодарным.
— Я здесь господин, — твердил он громко. — Кто дал вам короля? Кто вернул мир? Я! Моей рукой поставлен вам король. Ваша страна моя!
— И распоряжался всем, как дома; а когда Буривой, я, Дружина, Мешко и другие умоляли его не давать волю своему нраву, он бил нас ногами и обзывал собаками… Слезы королевы были тщетны, только хуже его разъяряли. Приходилось молчать и терпеть.