Читаем Болезнь полностью

Они изредка настигали измученные, но упорные в сопротивлении белые отряды. В кованные снега врывались они грудью, заседали за кокорники, в ложбинках, подстерегали, ждали. А там, против них, тоже врывшись в снега, ждали, таились враги. Потом звенели пули, в морозной лихорадке трясся пулемет, трещали глухо и пусто выстрелы. Вставал шум схватки. Рвался рев — и оттуда, от врагов, и здесь. Рев таежный, звериный, под стать тайге.

Порою приходилось долго топтаться на одном месте и медленно, ожесточенно и упорно выбивать неподдающегося, отчаявшегося неприятеля. Как медведя в берлоге, обкладывали его, обходили со всех сторон и жали, и ранили. До тех пер, пока смертельно раненого не вышибали последним убивающим ударом.

Порою останавливались в жилом месте, наспех лечили раненых, отдыхали. Тогда люди засыпали тяжелым, непробудным сном. Сбившись по избам на полу, на трухлявой соломе, они метались в тревожных сонных грезах, скрежетали зубами, вскрикивали, хватали руками избяной крепкий воздух, вцеплялись один в другого. Просыпаясь, долго не приходили в себя, глядели невидящими глазами, и тогда были у них окаменело-улыбающиеся странные лица.

На них клочьями висела изношенная плохогреющая одежда. На щеках, на носах коричневыми пятнами лежали морозные поцелуи — до крови, до мяса. На остановках они долго растирали обмороженные ноги обмороженными, с негнущимися пальцами, руками. Их красные знамена-значки истрепались, исполоскались под пургами, под вьюгами, под морозами. Их красные знамена с просвечивающимися дырами гнулись под холодными ветрами, но ползли, ползли вперед, плескались над ними.

Их песни, которые они порою пели хриплыми, простуженными голосами, будили тоску и тревогу в таежном молчании...

В зверином лесном беспорядке двигались, катились они. Днем тускло, еле пробивая туманные завесы мороза, светило над ними солнце; ночью рассыпалось над их головами все богатство звездного северного неба. И сам многоцветный, бриллиантовый Орион словно шел за ними, указывая им их снежный морозный, смертный путь.

Своих мертвецов зарывали они в мерзлую землю, которая визжала под лопатами, под кайлами. В мерзлую, неуютную землю хоронили они тех, кто не вынес этого похода, или погиб в стычке с неприятелем.

За ними оставался широкий след. И на нем — могилы, десятки могил.

Они шли неотвратно, как судьба...

И в стороны от их пути по таежным иргисам ползли вести о них. Ползла о них молва.

Как оно ползет в тайге? По остриям елей? По кованым льдам речек? По тундровым перевалам? По хребтам, по боркам?

Никто не знает. Но она ползет...

<p>23.</p>

Многими путями приходит судьба. Не все ли равно — каким?

К поручику Канабеевскому она пришла самым петлистым, самым непрямым путем.

В тихий полдень, когда теплели солнцем оцелованные льды в окнах, вошла к Канабеевскому Макариха и громко спросила:

— Не спишь, Ачеслав Петрович?

— Нет, — недовольно ответил поручик. Лежал он на постели и поглядывал в окна.

— Там тебя спрашивают! — ухмыльнулась Устинья Николаевна.

— Кто еще?

— Сродственница твоя!.. — зло хихикнула Макариха...

— Кто?!

— Да Кокориха, Стешкина мать!

— Ну, чего ей еще надо! — рассердился Канабеевский и слез с постели. — Какого чорта ей надо, спрашиваю я?

— А ты ее самую спроси! — огрызнулась Устинья Николаевна и, повернувшись к двери, крикнула:

— Пелагея! заходи!..

Дверь медленно отворилась, через порог перековыльнула закутанная фигура. Рядом с Устиньей Николаевной встала она; поклонилась и, не подымая головы, гнусаво поздоровалась:

— Здравствуй-ка, господин! Добро ли живешь?

Устинья Николаевна отодвинулась в сторону. Вошедшая разогнулась, подняла голову. Канабеевский взглянул на нее и увидел, рассмотрел лицо. Еще не понимая причины, не осознавая ее, он почувствовал внезапную тревогу. Он поддался ближе к той, пришедшей, — и вот ясно встало перед ним старое, закутанное платком лицо, на котором остро поблескивают еще невыцветшие глаза и под ними плоское провалище маленького носа.

— Ты кто? — колыхнулся поручик и белые пятна вспыхнули на его щеках. — Ты кто?..

Безносое лицо широко расползлось, улыбка оскалила выкрошившиеся зубы:

— Да я, господин, Степанидина родительница... Кокорихой по-здешнему прозываюсь...

Канабеевский, белея и вздрагивая, поднял трясущуюся руку к голове, провел пальцами по волосам:

— А нос?.. — нелепо сказал он. — Нос у тебя... Ты давно больна?..

Торопясь ответить, толкнулась сбоку Устинья Николаевна и готовно-охотливо:

— И-и, батюшка! Давненько! Это у них вся родова таковская! Порча у них семейная...

Канабеевский сжал руку в кулак, потряс им, и вскипев яростью, крикнул:

— Пошла!.. Уходи!.. Слышишь? Не твое дело! Не твое дело!..

Устинья Николаевна сжалась, вперевалку кинулась к двери, с шумом захлопнула ее за собою.

Кокориха двинулась было за нею, но Канабеевский ухватил ее за плечо.

— Ты останься... — сказал он. — Я с тобой поговорю!..

Старуха, съежившись, осталась. Втянула голову в плечи, словно обороняясь от удара.

Канабеевский тяжело перевел дух и уставился на Кокориху. Сдерживая дрожь ярости и страха в своем голосе, он приглушенно спросил:

Перейти на страницу:

Похожие книги