На сессии АМН в начале 1949 года меня выбрали академиком-секретарем Отделения клинической медицины, и я вошел в Президиум Академии. Президентом тогда был Н. Н. Аничков – известный патолог, автор холестериновой теории атеросклероза, ряда других крупных научных исследований, человек весьма авторитетный, известный хорошо в международной медицинской науке. Н. Н. был достойным президентом. Это был к тому же благожелательный, хорошо воспитанный человек, не способный к бестактности или грубости. Иногда он казался слабохарактерным, нерешительным, как бы не имеющим своей точки зрения. Но в ту пору трудно было проводить свою точку зрения и быть решительным; каждый шаг даже в академической жизни надо было «согласовывать и увязывать» с министром (да еще с таким властным фанфароном, как генерал-полковник Е. И. Смирнов), а также с ЦК – с партийными чиновниками, которые не давали ответа сразу, а где-то там советовались (с начальником административного отдела) и потом давали ответ. Прямой провод, правда, давал возможность позвонить Молотову или Ворошилову (тогда они имели на своем попечении вопросы науки и медицины), но по своей скромности и некоторой боязливости беспартийного Н. Н. Аничков избегал прибегать к таким звонкам.
В ту пору с учеными обращались бесцеремонно. Часть ученых уже перебывала в тюрьмах и ссылках (например, бактериологи, которых систематически зажимали в 1933–1936 годы, предъявляя им фантастические обвинения; как-то один из наших блестящих бактериологов, Л. А. Зильбер, сидевший три раза по обвинениям, по которым его надо было каждый раз расстреливать, рассказывал мне, что он спасся только решительными грубыми ответами, которые он давал следователю: «Ведь ту чушь, подписать которую вы мне даете, потом откроют – лошади, и те будут ржать от смеха и презрения по вашему адресу»).
Другая часть ученых была интернирована – работала, как в плену (и надо сказать, ей страна обязана многими замечательными достижениями в физике и технике). Про существовавших на свободе можно было сказать: может быть, только кажется, что они существуют. Поэтому и неудивительно, что Аничков, как и Президиум Академии в целом, были тогда в трудном положении.
Мы должны были, например, терпеть поток различных изобретателей-новаторов. Новатор – обычно безграмотный человек, отчасти нахал, отчасти истерик, цель его – прославиться и получить выгодную должность. Одни новаторы предлагают методы исследования, другие – способы лечения, третьи – теории. Часть методов исследования – прямой плагиат из иностранных источников, благо связь с западным миром почти прервана, журналы доступны немногим. Ведь даже цитировать иностранных авторов не полагалось: да редакция их имена все равно должна была вычеркивать, так как советская наука – передовая, первая в мире, и только несоветский человек может «преклоняться перед заграницей». Даже название некоторых диагностических признаков или методик стали «русифицироваться». Точку Эрба для выслушивания аортального диастолического шума переименовали в точку Боткина (который, ссылаясь на Эрба, указывал на ее значение); симптом Битторфа стал симптомом Тушинского, хотя сам Михаил Дмитриевич, ссылавшийся в своих работах на этот симптом как на симптом Битторфа, и не думал, конечно, его открытие приписывать себе. Появился «симптом Кончаловского», хотя это был признак, хорошо и всюду известный как симптом Румпель-Леде, и т. д. и т. п. Словом, наступила полоса «мокроступов» и «земленаук» – с той разницей, что шла не игра в переиначивание терминов на русский язык, а беззастенчивое ограбление интернациональной науки и воровское приписывание ее открытий отечественным ученым (конечно, без их согласия), своего рода шантаж под флагом патриотизма.