Моорских жителей выгоняли из домов. Дворы побежденных приверженцев войны стояли в огне. Надзиратели из местной каменоломни, прежде наводившие панический страх, теперь волей-неволей молча сносили все унижения; на седьмой день после освобождения, в пятницу, двое из них качались на холодном ветру, с петлей на шее.
Моорских кур и тощих свиней гоняли по
На перепачканных глиной ломовых лошадях разъезжали по деревне, понятно, не всадники Страшного суда, и из танковых люков и с открытых платформ армейских эшелонов смотрели не ангелы мщения и не призраки из пророчества Целины – но в бывшей общинной канцелярии, а ныне
Война кончилась. Но Моору, такому далекому от полей сражений, за один только первый мирный год суждено было увидеть больше солдат, чем за все унылые столетия прежней его истории. Порой казалось, будто на окруженных горами моорских холмах не просто осуществляются планы стратегического развертывания войск, а идут какие-то путаные титанические маневры, которым надлежит продемонстрировать именно здесь, в этой глуши, совокупную глобальную мощь: на изрытых полях и виноградниках Моора, на пустых дорогах и хлюпающих под ногами топких лугах в этот первый год наслаивались и пересекались оккупационные зоны шести разных армий.
На карте в комендатуре холмистый моорский край выглядел всего-навсего лоскутной выкройкой капитуляции. Соперничающие победители без конца вели переговоры, определяли и меняли демаркационные линии, передавали долины и трассы из благосклонных рук одного генерала в жестокие руки другого, делили изрытый воронками ландшафт, передвигали горы… Но уже через месяц новая конференция опять все перекраивала. Однажды Моор на две недели угодил во вдруг разверзшуюся между армиями нейтральную зону, был оставлен войсками – и снова оккупирован. Беринговская усадьба постоянно находилась в тисках переменчивых границ, однако всегда была не более чем жалкой добычей – закопченная кузница, пустой хлев, овечий загон, заброшенная земля.
Первые две недели после прекращения огня в Мооре распоряжались исключительно сибиряки красноярского полковника, потом они ушли, и в деревню вступила марокканская батарея под французским командованием. Настал май, но тепла все не было. Марокканцы забили двух дойных коров, спрятанных в развалинах моорской лесопилки, расстелили на мостовой перед комендатурой молитвенные коврики, а когда, к ужасу Беринговой матери, которая глазам своим не поверила, один из
Батарея стояла в деревне до середины лета, после чего ей на смену явился шотландский Хайлендский полк, гэльские снайперы, которые, по меньшей мере, раз в неделю отмечали годовщину каких-то незабвенных баталий – с торжественным подъемом флага, игрой на волынке и распитием темного пива; и, наконец, когда с немногих засеянных полей убрали урожай, и они снова лежали черные и голые, как и весь скованный морозом здешний край, шотландцев сменила американская рота – и начался режим майора из Оклахомы.
Майор Эллиот был человек своенравный. По его приказу к дверям комендатуры привернули большое зеркало, и каждого просителя или жалобщика из оккупированных районов он спрашивал, кого или что тот, входя в помещение, видит в этом зеркале. Если майор был рассержен или просто не в духе, он нудно повторял одни и те же вопросы, пока проситель, в конце концов, не говорил то, что комендант хотел услышать: мол, свинячью голову, щетину да копыта.