Но я сдерживаюсь. И, отстранясь от мамы, мысленно устремляюсь к отсутствующему любимому брату. Будь он сейчас здесь, как бы он тоже порадовался. Эх, какая бы радость, какая радость была бы и для него. Взять и написать письмо!
— Я ему напишу… Нет, пошлю телеграмму. Пусть и он сейчас же разделит наш праздник. — И в неудержимом порыве сбегаю к калитке.
На улице, по пути вниз, я встречаю учителя Симона. Постой-ка, сейчас похвалюсь и ему. Но он уже сам поджидает меня, весело улыбаясь.
— Ну, ну, поздравляю, поздравляю! — говорит он сердечно. — Только что мне сообщил почтальон. Очень, очень рад.
Радость переполняет меня.
— Особенно отрадно, — продолжает он все так же тепло, — что поедешь ты в матушку Россию, в златоглавую и белокаменную Москву. Там старейший русский университет. Знаменитый. В нем учились многие выдающиеся болгары. — И крепко стиснув мне руку:
— Желаю вернуться оттуда большим ученым и… большим писателем. Я ведь с удовольствием прочел твои «Посиделки».
Приятно польщенный, благодарю его от всей души и с чувством признательности расстаюсь.
Слова любимого учителя уносят теперь мои мысли далеко, далеко… На великую русскую землю, в ее древнюю столицу, в златоглавую и белокаменную, как он сказал, Москву с ее знаменитым университетом, в котором учились выдающиеся болгары, в котором завтра и я…
Легко шагаю дальше, преисполненный того же несказанного восторга. И возбужденное мое воображение продолжает нести меня на своих крыльях к этим новым, к этим чудно прекрасным горизонтам…
Михалаки Георгиев
Мелом и углем
Как-то раз, объезжая летней порой один из западных округов нашего отечества, я вынужден был заночевать в селе Сврачево. Оно принадлежит к околии, носящей то же название, что и окружной город. Мой возница, бай Гето Пуяк, отпряг лошадей, постлал сена в телегу и покрыл его дерюгой, — это должно было служить ему постелью. Облокотившись на стойку в корчме местного священника, он опрокидывал один стаканчик водки за другим и при этом препирался с подносившим ему корчмарем, обвиняя священника в скаредничестве за то, что тот не держит настоящего товара, то есть водки покрепче.
— Мало, что ли, на душе у него других грехов? — говорил бай Гето. — Только этого не хватало!
Потом, опрокинув еще стаканчик, сделал кислую мину, громко откашлялся и прибавил:
— Родился разбойником, а его взяли да в попы поставили. Ну какой из него поп, прости господи? Грех один!.. Кто от него какое добро видел? Кого ни окрестит, все такими же угорелыми да озорными вырастают. Кого ни обвенчает, никому счастья нет. Кого ни отпоет, — каждый, глядишь, упырем обернулся. Вот все его художества.
— Что ты, что ты, душа моя Гето! Что ты, голубчик! Батюшка хороший человек. Право, не знаю, за что ты его так… Ну, чем водочка плоха, родной мой? Погляди: так цепочкой пузырьки и поднимаются, — уговаривал корчмарь дядя Кузман моего возницу, цедя водку с такой высоты, что получалась требуемая цепочка пузырьков.
— Будь он неладен и с цепочкой со своей, — сердито ответил бай Гето и, сплюнув сквозь зубы, прибавил: — Вы ведь оба с валахами компанию водите… и как этот бродяга старостой стал, так все село застонало… Уж коли взялись разбойничать, так шли бы в лес и занялись бы этим почтенным ремеслом по-настоящему… А о себе я так скажу: лучше мне в лесу с медведем повстречаться, чем с твоим попом на дороге.
Судя по блеску в глазах бая Гето, эта беседа продолжалась бы и дальше, и я, согласно пословице, утверждающей, что устами младенцев и пьяниц говорит истина, узнал бы кое-что из тех трагедий, которыми полна жизнь Сврачева, если бы внимания бай Гето не отвлекло некое происшествие. Одна из его лошадей вдруг громко заржала, и из конюшни послышался стук копыт. Бай Гето побежал узнать, в чем дело: оказалось, что жеребец попа отвязался и стал лягать его Буланого. А Буланый у бай Гето бы правой лошадью в паре. Это происшествие еще больше обозлило бай Гето против попа, по адресу которого хлынул целый поток крепких эпитетов и всяческих поношений. Он не прекратился даже после того, как бай Гето улегся в телегу на ночь. Видимо, водка, — хоть, по его словам, и плохая — все же утолила его голод, так как он лег, не поужинав, и вскоре из телеги раздался такой богатырский храп, что, пока я закусывал, сидя у дверей корчмы, мне все казалось, будто где-то на соседней лесопилке работает какая-то огромная пила.
Наступило утро, пора было ехать дальше. Я собрался и сел перед корчмой пить черный кофе, поданный мне дядей Кузманом. Тем временем бай Гето смазал колеса телеги дегтем, починил расшатавшиеся спицы, запряг лошадей и предстал передо мной с кнутом в руке. Наклонив голову направо и указав глазами на телегу, он коротко объявил:
— Едем!