Читаем Больная полностью

Рядом с коровьим и свиным загоном, откуда доносилось чавканье, брат соорудил мастерскую. На стене висели цепи, рыбацкая крупноячеистая сеть, доски, и ржавел остов велосипеда. А в углу лежал ворох свежей, сладко пахнущей травы, густо замешанной на полевых ромашках, васильках и клевере. Сюда, на мягкую груду, кинула я свое одеяло и погрузилась в прохладу, по которой истомилось в эту неделю всякое живое существо. На летней кухне позвякивали посудой — Мария, которую ничто не могло отвадить от поварского заделья, жарила кабачки на вечер. Кукушки на долыне завели свою однообразную легкую перекличку, племянник возился с мопедом приятеля:

— Ты вообще его хоть смазывал?..

— Смазывал, смазывал…

Под эти мирные звуки я заснула.

3

Но это неправда. Я никогда не употребляла наркотиков. Достаточно и того, что я видела, как легко люди подсаживаются на них. Многие ведь даже не знают, что однократный прием безобидной таблеточки может спровоцировать развитие шизофрении, или депрессии — настоящей, не «ах, у меня депрессия», а когда кажется, например, что внутренности гниют или пища представляется нечистотами. А там и лечение всю жизнь, — бывает, без результатов. Однако совместный наркотический бред моих знакомых, очевидно, воздействовал и на меня — я и сама не замечала, как день за днем поддаюсь ему, пока меня не вынесли в виде обездвиженного кулька из Лоттиной квартиры.

Анна. Короткие волосы вьются: химия. Халат всегда аккуратно завязан поясом: редкая вещь — пуговицы в больничном халате, обычно он просто запахивается. Анна попала сюда не по истерике, в опьянении или от попытки самоубийства, как большинство. У нее тяжелая депрессия. Депрессия — это, наверное, лучше шизофрении, так я думаю, спотыкаясь у умывальника.

— Я бы давно покончила жизнь самоубийством, но боюсь, что тогда и у мужа возникнет такое искушение. Самоубийство — единственный достойный человека выход из такой ловушки, как жизнь.

— Почему же?

— Смерть всегда нас настигает, но в тот единственный момент, когда мы сами ее принимаем, мы принимаем ее свободно. То есть мы ускользаем из власти необходимости.

Анна — одна из немногих, у кого хватает здесь памяти и достаточно собранное внимание, чтобы читать толстую книгу. Читает она, медленно переворачивая пожелтевшие страницы, Виктора Гюго. Эту книгу, именно это издание, я однажды видела в какой-то провинции, на полке в одном из дружественных домов. Когда-то кто-то ее читал. Я и сама ее прочитала однажды. От скуки и потому, что читать газеты было утомительно, а больше ничего не было. Сейчас я бы не осилила ничего такого. Все, что длиннее двух абзацев и сложнее простой фразы, вызывает усталость.

— Ну, девка, ума палата, и горе от ума, — говорит старушка. — Господь тебе жизнь дал, а ты ему отказываешь — забери свой подарок, он мне, вишь ты, ненадобен!..

— А, Прасковья Федоровна, Господь ваш сам самоубийство совершил.

— Это как?

— Ну, дал себя распять. Он же Бог, как Он мог людей, каких-то неизмеримо мелких перед ним, допустить до такого бесчинства? О них-то бы хоть позаботился — они, может, по глупости, знаете как, не подумали. А он их убийцами своими сделал. Чужими руками все равно как. Это он плохо поступил, ваш Бог, Прасковья Федоровна, и не говорите вы мне о нем ничего.

Она осуждала Бога за «самоубийство», за провокацию, но провозглашала, что для человека самоубийство — естественный и даже единственный «свободный выбор».

— Наслушаются тебя тут, Аня, выйдут и кокнутся. На твоей совести будут, — ворчала Прасковья Федоровна.

— Каждый сам совершает выбор, и наплевать. Нет, я бы сама — давно убилась. Но муж вот мешает. К тому же, у меня ведь собаки, — вздыхает Анна. — Что же с ними будет?.. А что это ты все время пишешь в тетрадь?..

Нервным, развязанным почерком я пишу: «Феназепам, циклодол, аминазин. И был вечер. Аминазин, циклодол, феназепам. И было утро. День шестой». Хотя на самом деле, как позже выяснилось, уже четырнадцатый. Такие сдвиги по времени — нормальны для безумия, и, что самое главное, нормальны для лечения безумия.

Пишу отрывки бредовых мыслей и незаконченные предложения, но цепляюсь за ручку, как за якорь — боюсь, что унесет, и ничего уже нельзя будет поправить. Часто мне потом казалось: сейчас я отложу ручку, закрою тетрадь и окажусь в обычной обстановке, которая успела и полюбиться, и надоесть, но не таит в себе ничего особенного: ничего страшного и ничего странного.

— Ты, наверное, журналистка, да? Или студентка? Как же тебя сюда занесло?.. Ну ничего, ничего. Зато посмотри, сколько вокруг сюжетов. Кстати, я хочу тебе рассказать — видела в четвертой палате бабушку, такая, в кофте ходит? Знаешь ее историю? Порасспросила бы! Может, статью напишешь.

Анна встает с перевернутого ведра, где курила — в него по вечерам наливают воду, чтобы вымыть этот коричневый кафель — гасит окурок в луже на полу, кидает в эмалированное ведро: туда складывают мусор. Она потихоньку идет к двери. Движения ее сами собой складываются в слово, висящее в воздухе: «Заторможенность».

Через несколько минут она возвращается с той, которая в кофте.

Перейти на страницу:

Похожие книги