Читаем Больная Россия полностью

Четырнадцатого декабря на Исаакиевской площади, целый день, с утра до вечера, толпа стояла и кричала: ура! Иностранцы удивлялись этому «стоячему бунту». Сами заговорщики не знали, что делать. Диктатор, князь Сергей Трубецкой, спрятался в какое-то правительственное учреждение, чуть ли не в канцелярию военного штаба, и дрожал, и плакал от страха, как женщина. Долговязый, нелепый, похожий на большого, вялого комара, русский немец Кюхельбекер, смешной и добрый Кюхля, с незаряженным пистолетом, расхаживал по площади. Не ему одному, а всем было «кюхельбекерно и тошно» и всем, кажется, стало легче, когда государь велел стрелять в толпу картечью: поняли, наконец, что надо делать.

— Умрем! Ах, как мы славно умрем! — говорил накануне молоденький заговорщик, похожий на шестнадцатилетнюю девочку.

Уже тогда, в этом «стоячем бунте», началась «всероссийская забастовка». Революция наша и есть, по преимуществу, забастовка, остановка, недвижность в самом движении, неделание в самом делании. Пока движемся куда-то, делаем что-то, бунтуем — мы в положении противоестественном, как бы на голове ходим, обезьянничаем, подражаем Европе; но только что начинаем пятиться, каяться, отдаваться реакции, — находим себя, становимся «истинно русскими людьми», не на голове ходим, а на резвых ножках бегаем. Мы — Ванька-встанька: как бы не завалила нас революция, реакция выпрямит.

Читая покаянные письма декабристов к Николаю I, не веришь глазам, — это ли вчерашние мятежники, цареубийцы? Революция сползает с них, как истлевшие лохмотья, открывая голое тело реакции.

«Божий перст и царский гнев на мне тяготеют, — пишет Александр Бестужев. — Я чувствую, что употребил во зло свои дарования, что мог бы принести честь своему отечеству, жить с пользой и умереть честно за своего Государя… Но Царь есть залог Божества на земле, а Бог милует кающихся».

Убежав с площади, — хотя вовсе не был трусом, картечь пробила ему шляпу на волос от головы, — целую ночь и утро ходил он по церквам и, наконец, «решился пасть к стопам государя», пошел в Зимний дворец, донес на себя и на Тайное общество.

Булатов был так потрясен тем, что государь не поверил ему, — что сошел с ума и разбил себе голову о стену каземата.

С полным основанием сказано в «Прибавлении» к «СПб. ведомостям» от 15 декабря 1825 года: «Всяк, кто размыслит, признает, что оный случай есть не иное что, как минутное испытание, которое будет служить лишь к ознаменованию истинного характера нации — непоколебимой верности и общей преданности русских к Августейшему законному их Монарху».

«Несколько человек, гнусного вида во фраках», — как сказано в том же «Прибавлении», напоминают не то будущих «бесов» Достоевского, не то старинных чертей, в образе «поганых ляхов» на иконах Страшного Суда; а Николай I, милующий виновных, четвертование заменяющий виселицей, есть образ «Божества на земле».

О, жертвы мысли безрассудной!Вы уповали, может быть,Что станет вашей крови скудной,Чтоб вечный полюс растопить?Едва, дымясь, она сверкнулаНа вековой громаде льдов —Зима железная дохнула,И не осталось и следов.(Тютчев. 1827 г.)

Тогда — лишь ручеек, теперь — водопад крови; но и теперь, как тогда, «не осталось и следов».

Один из последних декабристов, умерший почти на наших глазах, в 1886 году, Матвей Иванович Муравьев-Апостол, признавался перед смертью, что «всегда благодарил Бога за неудачу 14 декабря»; что «это было не русское явление»; что «мы жестоко ошибались»; что «конституция вообще не составляет счастья народов, а для России в особенности непригодна». В годовщину 14 декабря кто-то поднес ему венок. Матвей Иванович «чрезвычайно рассердился и возмутился»; а один из друзей его сказал подносившему: «14 декабря нельзя ни чествовать, ни праздновать; в этот день надо плакать и молиться».

«Сегодня день моей смерти; в молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой моей души», — пишет об этой годовщине Александр Бестужев.

Получив известие о 14 декабря ночью, Пушкин ранним утром выехал из Михайловского, по направлению к Петербургу, но, не доезжая первой станции, вернулся, потому что увидел попа и зайца, трижды перебегавшего ему дорогу.

После казни декабристов Николай Павлович вызвал Пушкина в Москву на коронацию и, беседуя с ним, между прочим спросил:

— Где бы ты был 14 декабря, если бы находился в Петербурге?

— В рядах мятежников, ваше величество.

Государь посмотрел на него и вдруг усмехнулся: откровенность обезоружила «рыцарское сердце» Николая.

Лет шесть назад, еще до ссылки, когда распространился в Петербурге и дошел до самого Пушкина слух, будто бы «высекли его в тайной канцелярии», он, по собственному признанию, размышлял: «Не приступить ли мне к самоубийству или?..» Или к тому, чего он и назвать не смеет.

Неужели же не почувствовал певец вольности, что московская откровенность хуже петербургских розог?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Былое и думы
Былое и думы

Писатель, мыслитель, революционер, ученый, публицист, основатель русского бесцензурного книгопечатания, родоначальник политической эмиграции в России Александр Иванович Герцен (Искандер) почти шестнадцать лет работал над своим главным произведением – автобиографическим романом «Былое и думы». Сам автор называл эту книгу исповедью, «по поводу которой собрались… там-сям остановленные мысли из дум». Но в действительности, Герцен, проявив художественное дарование, глубину мысли, тонкий психологический анализ, создал настоящую энциклопедию, отражающую быт, нравы, общественную, литературную и политическую жизнь России середины ХIХ века.Роман «Былое и думы» – зеркало жизни человека и общества, – признан шедевром мировой мемуарной литературы.В книгу вошли избранные главы из романа.

Александр Иванович Герцен , Владимир Львович Гопман

Биографии и Мемуары / Публицистика / Проза / Классическая проза ХIX века / Русская классическая проза