Прочел в серых глазах: «Чего рисуешься, седой дурак?» — встопорщился, неспешно вынул из рук обыкновенный почтовый конверт без адреса. С показным равнодушием извлек тетрадный листок в клеточку, медленно развернул и… провалился в инмир, оглох, ослеп, задохнулся, одним взглядом поглотив написанное: «Гурий. У нас родилась дочка. Придумай ей имя. И напиши. Нурия». Коротко, буднично, просто, оттого оглушительно.
Закрыл ладонью глаза и увидел те же надломленные две строки: «Гурий. У нас родилась дочка. Придумай ей имя. И напиши. Нурия». «У нас роди… Она родила дочку. У нас…» — и задохнулся от боли, от счастья.
Напоминая о себе, пилот кашлянул, сказал негромко и, похоже, сожалея:
— Мне пора. Будет ответ?
— Как пора? Постой. Ты что? Да садись, садись…
— Некогда. Если будете писать…
— Откуда ты?
— Кто? Откуда? Куда?.. Не надо спрашивать. Пишите или я пошел.
— Как это пошел? — Бакутин вскочил. Сунул ему листок. — Прочти. Бери-бери…
— Чужих писем не читаю. Пока, — повернулся к выходу.
— Стой! — заорал Бакутин. — Стой, — повторил глухо и надорванно.
Летчик чуть развернулся и встал, не пряча нетерпения.
Растерянно перескакивая взглядом с предмета на предмет, Бакутин забормотал:
— Погоди… Сейчас. Одну минутку…
Потер виски, словно смиряя неистовую боль, поморщился, схватил телефонную трубку, набрал торопливо номер.
— Привет. Ага… Хорошо, что не ушел. Сдал взносы? Нет?.. Много? Тащи все пятьсот. Утром верну. Или стой. Сам зайду.
Кинул трубку, выбежал. Воротился через пару минут. Летчик стоял на прежнем месте и в прежней нетерпеливо-выжидательной позе. Бакутин всунул в тот самый конверт кипу купюр. На обороте ее письма крупными расползающимися буквами накарябал: «Пусть будет Надежда. Где ты? Подай весточку. Целую. Твой Гурий». Протянул конверт летчику.
— Передай ей… Спасибо, друг. Счастливого полета.
Летчик крепко тиснул бакутинскую руку, сделал два саженных шага и пропал, будто его никогда и не было здесь. «Надо бы оставить записку-то… Записку…» — прострелило Бакутина. Сорвался вслед за летчиком, выскочил на крыльцо. Тонкий, слабый запах бензинного перегара свидетельствовал о том, что здесь только что стоял автомобиль с включенным двигателем.
Тонкие частые стежки дождя прострачивали черноту. Занудисто и тоскливо дождь вроде бы лопотал что-то невразумительное, шепелявя и не проговаривая слова. Желтые пятна освещенных окон расплывались и таяли, и снова наливались яркой желтизной, и опять блекли. Запрокинув голову, Бакутин уперся взглядом в непроницаемую черноту, откуда струились игольчато-тонкие дождевые нити. Они сразу оплели, опутали, обмотали, оросили лицо, заструились по длинным седым волосам. Он размазывал влагу по лицу, ловил ртом прохладные колкие струйки и радовался отрезвляющему знобкому холодку, который несли они разгоряченному телу, стекая за воротник.
По недалекой бетонке, тараня сырую черноту, тревожно посверкивая тусклыми желтыми фарами, пыхтя и с треском рассекая лужи, проносились «Ураганы», «Уралы», КрАЗы. С чьей-то легкой шоферской руки бетонку прозвали «Черкасовкой». «Ну, я по Черкасовке…» — говорили водители друг другу. «Уйдет Черкасов, Черкасовка останется. И Турмаган, вылезший из болот — останется. Будет расти. Хорошеть. И к семьдесят пятому выжмет единичку с восьмью нулями… Выжмет… Со мной… Без меня… Без меня…» Тут мысль запнулась, в голове что-то вспыхнуло, необыкновенно сильно и ярко, в он ужаснулся: добудут и без него.
Распинали пророков.
Умирали вожди.
Гибли герои.
А люди шли и шли.
Вперед и вперед.
К лучшему…
К заветному…
Недодуманная днем мысль опять за полночь подняла с теплой мягкой постели начальника Туровского нефтяного главка Румарчука. Не противясь ей, не пытаясь снова заснуть, Румарчук безропотно поднялся, бесшумно прокрался на кухню, сварил крепкий чай и, подсев к столу, не спеша в одиночку стал чаевничать. Крохотными глоточками потягивал обжигающе горячий, горьковатый и пахучий напиток, покрякивал, причмокивал, ладонью стирал с костистого лба мелкую испарину.