Его лицо с чертами скорее византийскими, нежели суздальскими или московскими, было красиво особенной красотой, красотой мужественного Нарцисса. В губах было нечто капризное, женственное. На роль императора Нерона лучшего актера с таким обличьем не отыскать. Настроение его часто менялось. Порой нападала хандра. Разговаривать с ним следовало с оглядкой: он стал болезненно ранимым. Писатель с тонким чутьем, он легко и охотно воспринимал теперь лесть. Наши охотничьи посиделки в Подмосковье на вальдшнепиной охоте были скучны ему, он терпеть не мог организационных мероприятий, жил на даче, редко выбирался в город. Но с ним никогда не было скучно. Ему можно было простить все, все его слабости. Он не жалел себя, казнил себя, вовлекал собеседника в бурлящий поток человеческих страстей. Как настоящий артист, он жил ролями своих героев. В нем не было и тени духовной спячки, барской пресыщенности. Он был вечно в поиске, как породистый сеттер. Он будил в собеседнике мысль — вот что было главным, он и сам искал свою роль, новую роль. Его барство было демократичным и проистекало от возвышенности духа. Я полюбил его давно. За повесть «Председатель». Эта книжонка в мягком переплете, на скверной бумаге была всегда у меня на виду. Я свято храню ее в своей библиотеке. Однако его новые рассказы все чаще разочаровывали меня, возникала при прочтении горечь потери чего-то важного, земного. Сам не знаю почему, но мне порой становилось обидно за Юрия Нагибина. В его поздних рассказах ощущалась подделка под живое, видны были швы, латки, трещины. Он писал, как говорят профессионалы, «навынос». Мне не очень нравились его рассказы: «Ночной дежурный», «Терпение», «Эх, дороги», «Сердце сына», «Исход», «Сауна и зайчик», «В гостях не дома», «Машинистка живет на втором этаже». И все же я пытался постичь секреты его писательской кухни. Я понимал, что придумать рассказ на голом месте можно, можно выстроить схему умом, создать мир с помощью воображения и жизненного опыта, но ткань, живое дыхание может подарить только жизнь или гений выдумщика. Именно поэтому я любил бродяжничать, любил знакомства в поездах, на вокзалах. На пароходе я брал билет в третий класс, летом торчал на палубе. Почему-то я вспомнил громадный боярский стол с дубовыми резными ножками на втором этаже в доме Нагибина на Пахре, заваленный книгами. Стопой высился семнадцатитомный «Словарь русского языка». Он весь был испещрен пометками. Я не искал совета, как писать, у Нагибина, не хотел быть его протеже. Мне интересен был профессиональный писатель как человеческий тип, как подвид ловца жемчужин. Есть писатели, которые готовы натянуть на себя шкуру, сброшенную ужом, лишь бы постичь его суть и описать.
— Книга писателя — это всего лишь оболочка червя-шелкопряда, в котором живет несколько сущностей, — сказал мне однажды на охоте Нагибин. — Порой эти сущности меняются на дню по несколько раз. По сути дела, писательство — это временное состояние духа, объясняемое причинами эндогенными. Писатель сам мучительными усилиями раздувает в себе вулкан, а извержения лавы порой все нет и нет, летит только пепел, валит дым. Но очень хочется, чтобы тебя назвали Везувием.
Нет ничего страшнее для писателя, чем затворничество на даче, отрыв от жизни. Юрий Маркович все реже бывал в Москве, провинцию не жаловал, выискивал героев рассказов в круизах на Соловки, в Кижи, в круизах по Волге. Жил неделями в каютах люкс. А я все звал и звал его на охоту. Ждал поры пробуждения тяги к «охоте по перу». Порой он все же окунался в охоту как в некую очистительную прорубь. Но затем уходил в дачный быт. Мне казалось, что он начинал свои страдания в литературе в поисках самого себя. Он раздваивался, расслаивался, пытался перевоплотиться в простого мужика, проникал в жизнь. Начинал ведь с «деревенских» рассказов. Понимал, что в русской деревне народ общительнее горожан, приветливее, открытее. Но все же про деревню писать не хотел. Не писал и охотничьих рассказов.
Я написал рассказ о том, что он пережил наедине с самим собой, стоя по горло в ночном болоте. Стоило ему шевельнуться, ступить с кочки — и вмиг захлебнулся бы болотной жижей. Его спас рельеф дна. Пустяк. Рисунок болотного «окна жизни». Приготовления к «отлету» прошли бесследно.
Член нашего охотничьего коллектива Петр Васильевич Палиевский, заядлый «утятник», мастер стрелять бекасов из-под легавой собаки Гарт, однажды сказал мне на охоте:
— Нагибин не был книжным червем, не был мастером композиции, в его рассказах нет вибрации, концовки расплывчаты, герой остается таким, каким был в начале рассказа, он не проходит магический пласт преломления, не одолевает препятствий, которые могли бы нарастить его духовную глубину и дать прозреть. Все мы слепцы, но в рассказах мы пытаемся подарить своим героям прозрение… Мы не щадим их, кромсаем, высмеиваем, а потом сами живем этими прозрениями. Наши герои всегда лучше нас.