— Пусть дети сначала попьют! — недовольно выговорила старшей сестре матушка. Та замерла, а Ша Цзаохуа чуть ли не голову в ведро засунула. Она шумно лакала, как телёнок, с той только разницей, что держалась за ведро грязными ручонками.
— Хватит уже, деточка, не надо пить столько, живот болеть будет, — уговаривала матушка и даже потянула её за плечо, чтобы оторвать от ведра. Девочка облизала губы, чтобы ни одна капля не упала; в животе у неё громко урчало. У старшей сестры, когда она встала, напившись досыта, живот аж выпирал. Зачерпнув чашкой из ведра, матушка напоила братьев-немых. Подобралась к ведру и восьмая сестрёнка. Она опустилась на колени и ткнулась в воду лицом.
— Цзиньтун, попьёшь? — повернулась ко мне матушка. Я отрицательно покачал головой.
Матушка зачерпнула ещё. Я отпустил козу, которая давно уже рвалась попить, но я держал её за шею. Наглотавшись за день солончаковой пыли, она пила жадно, не поднимая головы. Уровень воды в ведре быстро понижался, а живот у неё раздувался. Старик-повар явно расчувствовался, но ничего не сказал, а только вздохнул.
Матушка сердечно поблагодарила его, и он снова вздохнул, только ещё протяжнее.
— Что же вы так поздно, мама! — недовольно окликнула матушку Паньди. Матушка промолчала, взялась за тележку и повела нас, лавируя в толпе. Мы пробирались в крохотных промежутках между людскими телами, осыпаемые бесчисленными ругательствами и проклятиями, и наконец добрались до маленького дворика, окружённого глинобитной стеной с воротами из прутьев. Паньди помогла матушке снять малышей. Она хотела оставить тележку и козу на улице. Там уже стояли на привязи с десяток мулов и лошадей, которые за отсутствием сена глодали кору с деревьев. Тележку мы оставили, а коза увязалась за нами во двор. Паньди глянула на меня, но ничего не сказала — понимала ведь, что для меня это источник жизни.
В ярком свете ламп, горевших в доме, покачивались большие чёрные тени. Ганьбу из уездной управы о чём-то ожесточённо спорили. Слышался и хриплый голос Лу Лижэня. Из нескольких солдат с винтовками во дворе навытяжку не стоял ни один, у всех ныли натруженные ноги. Давно уже опустилась ночь, на небе поблёскивали звёзды. Паньди провела нас в пристройку, где тусклая лампа на стене отбрасывала призрачные блики. В стоявшем там гробу недвижно лежала пожилая женщина в погребальной одежде. Услышав наши голоса, она открыла глаза:
— Закройте гроб, люди добрые, хочу уже в нём устроиться…
— Зачем это вам, почтенная тётушка? — спросила матушка.
— Сегодня для меня благоприятный день, — ответила старуха. — Сделайте милость, люди добрые, закройте гроб…
— Располагайтесь, мама, — пригласила Паньди. — Всё лучше, чем на улице.
Спали мы в ту ночь беспокойно. Споры в доме продолжались допоздна. Едва спорщики подутихли, как на улице началась пальба, а когда суматоха улеглась, в деревне вспыхнул пожар. Языки пламени походили на развевающиеся красные полотнища, их отсветы падали на наши лица и даже освещали уютно устроившуюся в гробу старуху. Когда рассвело, она уже не шевелилась. Матушка окликнула её, но женщина глаза не открыла. Пощупали пульс: оказалось, она уже мертва.
— Ведь наполовину небожительница! — проговорила матушка, когда они со старшей сестрой закрывали гроб крышкой.
В последующие несколько дней пришлось ещё труднее, и когда мы добрели до подножия горы Дацзэшань, ноги у матушки и у старшей сестры уже были истерты в кровь. Братья-немые зашлись от кашля. У Лу Шэнли был страшный жар и начался понос. Вспомнив про поднесённое Паньди чудодейственное средство, матушка тут же сунула им в рот по пилюле. Единственной, кого не брала никакая хворь, была восьмая сестра.
Уже пару дней, как Паньди и след простыл, не видать было и никого из ганьбу — ни уездных, ни районных. Один раз попался на глаза немой. Он нагнал нас бегом, таща на закорках раненого районного милиционера. Тому оторвало ногу, и из болтавшейся разодранной пустой штанины капала кровь.
— Сделай доброе дело, командир… — завывал раненый, — прикончи… Умираю… Как больно…