Незаметно наступил восьмой месяц, появились стаи диких гусей. Они летели издалека, с севера, и садились в болотах к юго-западу от деревни. С крюками, сетями, действуя другими дедовскими способами, деревенские и пришлые устроили славную гусиную охоту. Поначалу добыча была богатой, и по всей деревне — и на главной улице, и в проулках — летал гусиный пух. Но вскоре гуси научились гнездиться в дальних топях, куда и лисы добирались с трудом, и все старания и уловки людей были безрезультатны. Только третья сестра что ни день возвращалась домой с гусем — битым, а то и с живым. Бес его знает, как только Пичуга умудрялся ловить их.
Матушке оставалось лишь смириться с суровой реальностью. Потому что не будь у нас подношений Пичуги Ханя, мы, как и большинство жителей деревни, уже страдали бы от недоедания, опухли бы и задыхались, и глаза у нас то потухали бы, то загорались бесовским огнём. А то, что мы ели птиц Пичуги, означало лишь, что к нашим зятьям кроме предводителя отряда стрелков и мастера разрушать мосты добавился ещё один — умелый птицелов.
Утром шестого дня восьмого месяца третья сестра опять отправилась на обычное место встречи за птицей, а мы остались дома ждать. Всем уже приелась отдававшая травой гусятина, мы надеялись, что Пичуга принесёт что-то другое. О том, что третья сестра ещё раз притащит огромную птицу с превосходным мясом, мы и мечтать не смели, а вот пара лесных голубей, перепелов, горлиц, диких уток — это же возможно, верно?
Третья сестра вернулась с пустыми руками, зарёванная, с покрасневшими, как персик, глазами. Когда обеспокоенная матушка спросила, в чём дело, сестра выдавила из себя:
— Увели его люди в чёрном, с винтовками и на велосипедах…
Вместе с ним угнали ещё с десяток молодых, здоровых парней. Их связали вместе, как цикад. Пичуга Хань сопротивлялся изо всех сил, на руках у него вздулись мускулы, большие, как воздушные шары. Солдаты били его прикладами по заду и пояснице, пинали ногами.
— За что?! — громко вопрошал он, и его покрасневшие глаза, казалось, готовы были брызнуть то ли кровью, то ли огнём.
Командир солдатни схватил пригоршню грязи и шмякнул Пичуге в лицо, залепив глаза. Тот взревел, как загнанный зверь.
Третья сестра всё время шла за ними следом, потом остановилась и позвала:
— Пичуга Хань… — Чуть постояв, снова догнала: — Пичуга Хань… — Солдаты уставились на неё с мерзкими ухмылками. — Пичуга Хань, я буду ждать тебя, — вымолвила она наконец.
— Шла бы ты знаешь куда! — заорал Пичуга. — Никто тебя не просит ждать!
В тот день, стоя перед горшком, в котором варился суп из диких трав — такой жидкий, что в нём можно было увидеть собственное отражение, — мы, в том числе и матушка, поняли, насколько важен стал для нас Пичуга.
Третья сестра проплакала два дня и две ночи, не поднимаясь с кана. Матушка и так и сяк пыталась успокоить её, но тщетно.
На третий день после ареста Пичуги сестра спустилась с кана и босиком, в кофте, бесстыдно распахнутой на груди, вышла во двор. Взобравшись на гранатовое дерево, она ухватилась за вершину и упруго выгнула её, как лук. Матушка бросилась стаскивать её, но сестра ловко перепрыгнула на утун, с утуна на большую катальпу,[66]
а оттуда перелетела на конёк нашей крытой соломой крыши. Проделывала она всё это с невероятным изяществом, будто у неё крылья выросли. Усевшись на конёк верхом, она подняла глаза к небу, и на отливающем золотом лице заиграла улыбка. Матушка стояла во дворе, задрав голову, и жалобно умоляла:— Линди, доченька милая, спускайся, никогда больше не буду вмешиваться в твои дела, делай как знаешь…