При обследовании мы установили, что опухоль расположена в самом трудном для операции месте – в средней части пищевода, как раз на уровне дуги аорты. У Павла Ивановича уже еле-еле проходила в желудок вода. Николай Николаевич, беседуя с ним, сказал:
– Я, голубчик, таких операций не берусь делать, годы ушли… А доктор Углов, пожалуй, может попробовать.
И обратился ко мне:
– Ну что, папенька, ответим больному?
– Придется браться, – отозвался я, – выхода нет…
– Есть выход, – возразил Николай Николаевич. – Как другим: наложить трубочку в желудок…
– Нет, нет, – запротестовал Павел Иванович с той же горячностью, как когда-то не соглашался на подобное инженер Гущин. – Пусть Федор Григорьевич делает радикальную операцию. Я даю свое согласие!
За время подготовки Царькова к операции я не один вечер провел у его кровати. В разговорах с ним ярко вырисовывался самобытный характер кадрового высококвалифицированного рабочего, влюбленного в завод, в свою профессию. О заводе он мог рассказывать часами как об удивительно прекрасном творении человеческих рук, пытливого человеческого ума. Завод в его рассказах вставал как живой, постоянно работающий и развивающийся диковинный сильный организм, вся деятельность которого направлена на улучшение жизни, на «производство добра». Так мог говорить о своей работе лишь мастер.
Ежедневно к Павлу Ивановичу приходила его дочь Катя, лет девятнадцати, тоже заводская работница. По тому, какие книги она приносила отцу, замечалось, дома у Царькова знают толк в литературе. Помню, Павел Иванович обратил мое внимание на произведения Сергеева-Ценского.
– Почти ничего не читали? – изумился он и тут же досадливо свел брови: – Впрочем, не вы один… Многие мне так же отвечали. Странно, такой большой, глыбистый, можно сказать, русский писатель, такой патриот Отечества, а издают мало… Книги Ценского нужны народу, а до народа не доходят. Странно и обидно!..
По сей день я благодарен ленинградскому рабочему Павлу Ивановичу Царькову за то, что он открыл мне такого замечательного писателя, чьи произведения теперь в нашей семье – одни из самых почетных и любимейших. Это в самом деле писатель редкого таланта и высокого благородства – в смысле служения светлым идеалам…
Накануне операции отцу Катя сказала мне:
– Федор Григорьевич, ни я, ни мама даже представить себе не можем, что с папой вдруг что-то случится…
Я постарался успокоить ее. Но что мог обещать? Единственное, что владело мной, это страстное желание, чтобы Павел Иванович выжил, и я готовился быть ему помощником в этом…
Ассистировали, как я уже привык, Чечулин и Мгалоблишвили. Операция проходила труднее, чем предполагали, была травматичной, мы долго переливали больному кровь, чтобы предотвратить наступление шока.
Я не пошел даже ночевать домой, прикорнул в кабинете, то и дело заходил в палату, где лежал Павел Иванович. Какой наградой мне за все волнения была его слабая улыбка, которой он встретил меня уже на следующий день! Мы начали усиленно подкармливать его посредством трубки, введенной в желудок. Увидев ее первый раз, Павел Иванович прошептал с отчаянием:
– Я же просил, Федор Григорьевич, зачем мне такая жизнь – с трубкой?
– Она поставлена временно, – успокоил я. – Окрепнете немного, сделаем другую операцию, и будете глотать нормально.
– По-человечески. – Опять слабая улыбка тронула его губы.
Предстояло ждать, когда больной оправится, наберется сил.
Но выздоровление затягивалось… Температура, которая в первые два-три дня, как правило, высоко поднимается, должна иметь тенденцию к снижению. Но у больного она не только не падала, а, наоборот, каждый вечер подскакивала все выше. Стала ухудшаться кровь. Пугающе обнаружились признаки, свидетельствующие о возникновении опасной инфекции. И как ни был тяжел больной, пришлось взять его в рентгеновский кабинет. Здесь обнаружили в плевральной полости, на оперированной стороне, большое количество жидкости. В перевязочной, куда быстренько доставили Царькова, сделали пунктирование. Оказался гной. Эмпиема плевры! Досадное осложнение как результат нашей неопытности при такого рода операциях…
Приняли самые энергичные меры. Ежедневно производили проколы и откачивали гной. Но в нем уже были сгустки свернувшейся крови, и через иглу они не отходили. Пришлось резецировать ребро, вставить трубочку… Облегчения не наступало. Павел Иванович таял на глазах, и невыносимо мучительно было это видеть. В палате меня выжидательно встречали глубоко запавшие от горя и бессонных ночей глаза Кати Царьковой, дежурившей у постели любимого отца. Он и скончался на ее руках после трех месяцев нашей борьбы за его жизнь. И хотя я не услышал ни от Кати, ни от кого другого ни одного упрека, чувство вины не покидало меня.
И, бог ты мой, сколько раз бывало такое, уже писал об этом и, наверное, еще буду писать и говорить… Сердце хирурга в незаживающих рубцах и занозах, неспокойное оно и измученное…