«Мне шел шестнадцатый год, я был восторженный малый, я впервые видел знаменитого художника… Человек с орлиным профилем ушел, и для меня как бы все потухло… К Рождеству я перешел в фигурный класс – класс был проходным в натурный – и мог теперь чаще видеть Перова. Он проходил в свое дежурство мимо нас, задумчивый, сосредоточенный, с заложенными за спину руками. Мы провожали его жадными глазами. В 12 часов Перов появлялся вновь, окруженный учениками. В „третные“ месяцы, когда более достойных переводили в следующий класс, а в натурном давали медали, когда старание работающих удваивалось, Перов приходил рано, уходил поздно вместе с учениками, всячески поддерживая общий подъем духа, а в минуты усталости он двумя-тремя словами, сказанными горячо, умел оживить работающих: „Господа, отдохните, спойте что-нибудь“. И весь класс дружно запевал „Вниз по матушке по Волге“, усталости как ни бывало, и работа вновь кипела. <…>
Мне в Перове нравилась не столько показная сторона, его желчное остроумие, сколько его „думы“. Он был истинным поэтом скорби. Я любил, когда Василий Григорьевич, облокотившись на широкий подоконник мастерской, задумчиво смотрел на улицу с ее суетой у почтамта, зорким глазом подмечая все яркое, характерное, освещая виденное то насмешливым, то зловещим светом, и мы, тогда еще слепые, прозревали…
Перов, начав с увлечения Федотовым и Гоголем, скоро вырос в большую, самобытную личность. Переживая лучшие свои создания сердцем, он не мог не волновать сердца других. Жил и работал Перов в такое время, когда „тема“, переданная ярко, выразительно, как тогда говорили „экспрессивно“, была самодовлеющей. Краски же, композиция картины, рисунок сами по себе значения не имели, они были желательным придатком к удачно выбранной теме. И Перов, почти без красок, своим талантом, горячим сердцем достигал неотразимого впечатления, давал то, что позднее давал великолепный живописец Суриков в своих исторических драмах… Легко себе представить, что бы было, если бы перовские „Похороны в деревне“, „Приезд институтки к слепому отцу“, „Тройка“ были написаны с живописным мастерством Репина, которому так часто недоставало ни острого ума Перова, ни едкого сарказма, ни его глубокой, безысходной скорби. Перов, как и „добрый волшебник“ Швинд, мало думал о красках. Их обоих поглощала „душа темы“. Все „бытовое“ в его картинах было необходимой ему внешней, возможно, реальной оболочкой „внутренней“ драмы, кроющейся в недрах, в глубинах изображаемого им „быта“».
Подчиниться и подчинить
В искусстве есть явления удивительные и практически необъяснимые. Почему одного артиста мы слушаем и отмечаем его мастерство и старание, а на другого не можем взглянуть без слез и смеха, в зависимости от того, решил ли он нас насмешить или повергнуть в пучину горя? «Хитрость» тут простая. Если творец подчиняется своему таланту, слышит и слушает, куда тот ведет его, то он без труда подчинит себе зрителя.
«То, что сейчас происходит там, на сцене, пронизывает ужасом весь зрительный зал. Бинокли у глаз вздрагивают. Тишина мертвая. Сцена немая, однако потрясающая. Долго она длиться не может. Занавес медленно опускается. Ух! слава Богу, конец…
Так появляется Грозный-Шаляпин в конце, самом конце действия. Немая сцена без звука, незабываемая своей трагической простотой. Весь театр в тяжелом оцепенении. Затем невероятный шум, какой-то стон, крики: „Шаляпина! Шаляпина!“ Занавес долго не поднимается. Шаляпин на вызовы не выходит. Антракт…
Начинается следующее действие тем, что в доме псковского воеводы ждут царя. Он вступает в горницу. В дверях озирается. Он шутит. Спрашивает воеводу: „Войти иль нет?“
Слова эти леденят кровь. Страшно делается за тех, к кому они обращены. Все в смятении. Тяжкая, согбенная фигура царя в низких дверях великолепна. Царь входит, говорит с обезумевшими от страха присутствующими. Садится, угощается… Страшный царь-грешник выщипывает начинку пирога, нервно озираясь кругом. Обращается то к одному, то к другому.
Это сцена непередаваема. Лучшие моменты великих артистов равны тому, что здесь дает молодой Шаляпин. Он делает это до того естественно, до того правдиво и как-то по-своему, по-нашему, по-русски. Вот мы все такие в худшие, безумные минуты наши…