«Кроме первых лет юмористического скорописания, все остальные годы Чехов творил очень медленно, вдумчиво, чеканя каждую фразу. Но, работая медленно и вдумчиво, Чехов никогда не делал из своей работы ни таинства, ни священнодействия, никогда его творчество не требовало уединения в кабинете, опущенных штор, закрытых дверей. У Чехова слишком много было внутренней творческой силы и той мудрости, о которой говорит тот же Потапенко, – да и не один он, – чтобы обставлять работу свою такими побрякушками. Не думаю, чтобы я представлял исключение из общего правила, но при мне Чеховым были написаны многие рассказы в „Пет. газету“(между прочим, „Сирена“), некоторые „субботники“ в „Новое время“, многие страницы „Степи“. <…> Не делал секрета Чехов ни из своих тем, ни даже из своих записных книжек.
Однажды, летним вечером, по дороге с вокзала в Бабкино и Новый Иерусалим, он рассказал мне сюжет задуманного им романа, который, увы, никогда не был написан. А в другой раз, сидя в кабинете корнеевского дома, я спросил у Чехова о тонкой тетрадке.
– Что это?
Чехов ответил:
– Записная книжка. Заведите себе такую же. Если интересно, можете просмотреть.
То был прообраз записных книжек Чехова, позже появившихся в печати; книжечка была крайне миниатюрных размеров, помнится самодельная, из писчей бумаги; в ней очень мелким почерком были записаны темы, остроумные мысли, афоризмы, приходившие Чехову в голову».
«Писал он на больших листах писчей бумаги, писал очень медленно, отрывался часто от работы, меряя большими шагами кабинет. Помню такой характерный эпизод. Прихожу как-то вечером к А. П., смотрю, на письменном столе лист исписан только наполовину, а сам А. П., засунув руки в карманы, шагает по кабинету.
– Вот никак не могу схватить картину грозы. Застрял на этом месте.
Через неделю я опять был у него, и опять тот же наполовину исписанный лист на столе.
– Что же, написали грозу? – спрашиваю у А. П.
– Как видите, нет еще. Никак еще подходящих красок не найду.
И все, кто читал „Степь“, знают теперь, какие „подходящие краски“ нашел Антон Павлович для описания грозы в степи».
Не в одних стихах поэзия: она разлита везде, она вокруг нас. Взгляните на эти деревья, на это небо – отовсюду веет красотой и жизнью, а где красота и жизнь, там и поэзия.
Не храм, а мастерская
Как бы ни старались психологи, а типы характеров никак не удается свести к строго определенной схеме, и чем ярче характер, тем сильнее различия. Что уж говорить о творческих натурах… Кто-то ищет чистоту каждого звука, а кто-то стремится отразить бешеный ритм живой жизни, не страшась новаторства, не стесняясь грубости. И пусть! Любое искусство – мертво, если не меняется с изменяющейся жизнью.
«Славьте меня!
Я великим не чета.
Я над всем, что сделано,
ставлю „nihil“.
Никогда
ничего не хочу читать.
Книги?
Что книги!
Я раньше думал —
книги делаются так:
пришел поэт,
легко разжал уста,
и сразу запел вдохновенный простак —
пожалуйста!
А оказывается —
прежде чем начнет петься,
долго ходят, размозолев от брожения,
и тихо барахтается в тине сердца
глупая вобла воображения.
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
<…>
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!»
О низком и высоком
Когда-то восхваления в искусстве была достойна только идеальная красота. Трудно представить написанную «высоким штилем» оду, посвященную пахоте под озимые, правда? Очень долго любое изображение чего-то неприятного и некрасивого вызывало отторжение и даже осуждение. И надо было иметь немалое мужество, чтобы показывать действительность во всей ее неприглядности
, на что решались только настоящие творцы.