Ну и что Чехов? Ну, и безжалостно умертвил малютку Олю, заразив дифтерией. И посвятил этому событию в повести аж два сухих слова («ребёнок умер»). А уж как страшно расправился с младенцем Никифором из «Оврага» – даже говорить не хочется.
Тоня проводила ещё параллель, цитировала:
Это Толстой. У Чехова всё чудовищней. Один умник заявляет матери:
Тоже, типа, кусок мяса. Но дальше-то! Дальше следует изумительная реплика одной из рефлексирующих сестёр. Нет, не ужас и возмущение людоедским заявлением, хотя бы для приличия. Снова что-то тоскливо-зелёное, обрыдлевшее. Снова бу-бу-бу. Снова Москва-а, пого-ода, ску-ушно… Бу-бу-бу.
Ничего. Вот-вот интеллигентской скуке и дрёме придёт конец. Хлебнёте, барыньки неудовлётворённые, по самые ноздри.
Грянут перемены, о которых тоскуют и грезят «революционэрки». Милые, потерянные, разочарованные чеховские героини с нежными именами: все эти Маши, Оли, Ирины, Нины, Ани.
И что значит крохотная жизнь одного барчонка, когда их тысячи изжарят в топке революции и сожрут, хрумкая косточками: кудрявых, пухленьких, как амурчики с рождественских открыток. Петруш, Сонечек, Оленек и Бобиков.
Вот так отважно Тоня расправлялась с классиками. За дипломную работу Тоня получила «тройку».
Тоня серьёзно влюблялась два раза в жизни. В первый раз в старших классах, школьницей. Тогда всех собрали в зале, и на сцену вышел гипнотизёр.
Ещё когда по городу висели афиши, Тоня воображала себе смуглого восточного человека. На нём будет струящийся шёлковый халат, чалма с рубиновым глазом и павлиньим пером. Какие-нибудь алмазные блёстки и извивающиеся змеями руки. На руках звенящие браслеты, перстни на узких пальцах.
А пришёл с чёрного хода невысокий мужчина средних лет, совершенно не примечательный, причёска бобриком. На нём был слегка мятый учительский костюм, и лицо усталое и желтоватое, как у учителя географии, и руки бледные и слабые, в голубых ручейках вен, по-детски торчащие из манжет.
И вот это сочетание обыденности и чуда, телесной слабости и магнетической силы поразили Тоню. Когда он пригласил желающих, она первой заспешила на сцену. Ребят усадили на стулья, и гипнотизёр сказал, что сейчас их усыпит.
Он взмахивал и водил руками, потом сказал: «Раз, два, три!» – и хлопнул в ладоши. Все поникли головами: уснули – а Тоня нет. Вот абсолютно ни в одном глазу.
Но сидела притаившись, как мышь под веником. Усиленно притворялась, сглатывала слюну как можно тише и незаметнее, чтобы не видно было двигающегося клубочка на горле.
Но, как всегда в таких случаях, получалось только хуже. Глаза слезились, во рту сохло. Сглатывать хотелось всё чаще и судорожнее, и предательски дрожать ресницами хотелось, и моргать тоже. Рядом прыскал, подавляя хихиканье, тоже не уснувший одноклассник Гордеев.
Наконец, эта пытка кончилась. Тоня встала: будто вялая, едва передвигая ногами, поплелась, зевая, потягиваясь. Всячески изображала, как она сладко спала. Она только боялась, что Гордеев проболтается. Но он размахивал руками и увлечённо врал, какой здоровский сон ему приснился: цветной двухсерийный ужастик!
На следующем сеансе усталый гипнотизёр, потирая бледные ручки, попросил спрятать в зале столовую мельхиоровую ложку. «А я выйду в коридор», – сказал он.
– Ага! А сами спрячетесь и из занавеса будете подглядывать! – зашумели мальчишки.
– Ну, пусть со мной выйдет уважаемый директор.
И они с директором вышли покурить. Блестящая ложка лихорадочно задвигалась над головами по рядам. Её передавали, вырывали друг у друга. «Я!» «Я лучше!». Ложку спрятал Гордеев в своём ранце и сидел, довольно лыбился.